«Но Пушкин заставил меня взглянуть на дело серьезно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и, наконец, один раз, после того, как я ему прочел одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж, поразило его больше всего, мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего, как живого, с этой способностью не приняться за большое сочинение: это просто грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое мое сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привел мне в пример Сервантеса, который хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но, если бы не принялся за «Дон-Кишота», никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями; и в заключение всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то вроде поэмы, которого, по словам его, он бы не отдал другому никому; это был сюжет «Мертвых душ». (Мысль «Ревизора» принадлежит также ему.)»{609}
Итак, по сознанию самого Гоголя, и «Ревизор» и «Мертвые души» принадлежали к вымыслам Пушкина. В 1835 году, когда Гоголь знакомил петербургских друзей своих с первым из сих произведений и довольно часто читал комедию на вечерах у разных лиц, Пушкин не уставал слушать его. Наклонность поэта к веселости (самому драгоценному и самому редкому свойству в писателе, по его мнению) нашла здесь полное удовлетворение, как прежде в рассказе о ссоре Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем – и над обоими произведениями смех его был почти неистощим. Серьезную сторону в таланте Гоголя постигал он, однако ж, с замечательной верностью. Он считал одно время «Невский проспект» лучшею повестью его{610}. В ней находил он замечательный шаг от идиллической, комической и далее героической живописи малороссийского быта к более близкой нам действительности, которая под своею ровною поверхностию таит множество источников поэзии и разработка которой делается тем почетнее, чем она труднее. Взгляд Гоголя на способ создания, его манера представления лиц и образов прямо, без оговорок и умствований, совпадала с мыслями, какие имел Пушкин о сущности и достоинстве рассказа. Даже неправильность языка, иногда так сильно бросающаяся в глаза, особенно в первых произведениях Гоголя, находила оправдание у человека, который писал к Погодину: «Надо дать языку нашему более воли»{611}, а про себя говорил: «Прозой пишу я гораздо неправильнее[275], а говорю еще хуже и почти так, как пишет Гоголь»{612}. Все это показывает несомненно одно: с ранних пор Пушкин прозревал в Гоголе деятеля, призванного дать новую жизнь той отрасли изящного, которую он сам пробовал с славой, но для которой потребен был другой талант, способный посвятить ей одной все усилия свои и подарить ее созданиями, долго и глубоко продуманными. На это и указывал он Гоголю, представляя тем самым еще раз подтверждение мысли, что в нравственном, как и в физическом, мире нет внезапных перескоков. То, что кажется явлением, отрезанным от всего прошедшего, при ближайшем рассмотрении оказывается естественным следствием предшествующего развития[276].
С другой стороны (и это весьма важно для большего пояснения самой личности нашего поэта), он не мог быть вполне доволен всем содержанием Гоголя в эту эпоху его развития. От зоркости пушкинского взгляда не могли укрыться и резкое по временам изложение мысли, и еще жесткое проявление силы, не покоренной искусством. И та и другая часто еще у Гоголя вырывались наружу помимо эстетических условий, ограничивающих и умеряющих их. Притом же Гоголь не обладал тогда и необходимою многосторонностию взгляда. Ему недоставало еще значительного количества материалов развитой образованности, а Пушкин признавал высокую образованность, как известно, первым, существенным качеством всякого истинного писателя в России. Но мысли свои о людях Пушкин высказывал чрезвычайно осторожно, ценя всего более лицевую сторону их жизни, как знаем. Наедине, однако ж, с особами, которым хотел показать признаки всей своей доверенности, он любил представлять образцы своего меткого определения характеров и наблюдательной способности. Отсюда и причина некоторых недоразумений как в отношении самого Гоголя, так и в отношении других его знакомых. Люди, слышавшие доверчивые его суждения, принимали их за нечто противоположное с теми, какие высказывал он перед светом, публично, когда собственно никакого противоречия между ними не существовало и одни не исключали других. Пишущий эти строки сам слышал от Гоголя о том, как рассердился на него Пушкин за легкомысленный приговор Мольеру: «Пушкин, – говорил Гоголь, – дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины схожи между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобности не имеет в пружинах и интригах, что в великих писателях нечего смотреть на форму и что куда бы он ни положил добро свое – бери его, а не ломайся»{613}. И таково было обаяние личности поэта нашего, что когда за три месяца до смерти Гоголя составитель этих материалов напомнил ему о Пушкине, то мог видеть, как переменилась, просветлела и оживилась его физиономия…[277].
Глава XXXII
Осень 1883 г. Поездка в Оренбург и Болдино: Стихотворение «Странник», написанное на Черной речке. – Пушкин получает разрешение ехать в Казань и Оренбург, заезжает в Болдино. – В сентябре прибывает в Казань. – А.А. Фукс. – Сведения, сообщенные ею о пребывании Пушкина в Казани. – Портрет Каменева. – Выезд из Казани и путь в Оренбург. – Пребывание в Оренбурге, Даль, Пьянов, еще сведения об Есаулове. – Пушкин выезжает из Оренбурга 25 сентября и 2 октября является опять в Болдино. – Месяц творческой деятельности в Болдине. – Новый и последний вид творчества.
Мы видели, что с дачи своей на Черной речке, где, между прочим, написан был 26 июня «Странник» («Однажды, странствуя….»), к которому скоро возвратимся{614}, Пушкин просил позволения ехать в отпуск, в Казань и Оренбург. Он получил разрешение на поездку 12-го августа{615}, но начал свое путешествие, кажется, с Дерпта, где тогда жила К.А.<Карамзин>а{616}. В конце этого месяца мы уже находим его в Нижегородской губернии, в селе Болдине{617}, откуда он и предпринял дальнейшее путешествие по губерниям. 6-го сентября Александр Сергеевич прибыл в Казань и на другой день рано утром отправился за 10 верст от города к Троицкой мельнице, где Пугачев стоял лагерем, а вечером посетил купца Крупеникова, бывшего в плену у самозванца. А.А. Фукс, супруга К.Ф. Фукса, замечательного человека, оставившего такую благодарную память по себе в Казани, рассказала нам пребывание Пушкина в городе и в ее доме («Казанские ведомости», 1844 г., № 2). Пушкин говорил с ней о значении магнетизма, которому верил вполне, передал анекдот о сделанном ему предсказании одной гадальщицей в Петербурге, разбирал и оценял современных ему литераторов и людей, прибавив по обыкновению: «Смотрите, чтоб все осталось между нами – сегодня была моя исповедь». Он хвалил также стихи самой хозяйки и, как будто скучая заботами, сопряженными с ученым трудом, заметил: «Как жалки те поэты, которые начинают писать прозой; признаюсь, ежели бы я не был вынужден обстоятельствами, я бы для прозы не обмакнул пера в чернилы». Всего замечательнее, что он два раза возвращался к портрету Гаврилы Петровича Каменева, находившемуся в кабинете хозяйки, и просил сведений о нем, обещаясь написать его биографию: «Это замечательный человек, – сказал он, – и сделал бы многое, ежели бы не умер так рано. Он первый отступил от классицизма, и мы, русские романтики, обязаны ему благодарностью»{618}. Известно, что означали эпитеты классический и романтический у Пушкина. С живою благодарностию покинул он и Казань, и семейство Фукса. На другой день, 8-го сентября, он до света еще уехал в Симбирск и 12-го числа был в селе Языкове (Симбирской губернии), принадлежащем поэту Н.М. Языкову. 14-го числа выехал он из Симбирска по направлению к Оренбургу и возвратился опять назад с третьей станции, выбрав другой тракт для путешествия, чему причиною была случайная задержка в лошадях. Заяц, перебежавший ему дорогу и которого, по его словам, хотелось бы ему затравить на месте, – накликал ему эту помеху{619}. 19-го сентября прибыл он в Оренбург. Там останавливался он, как мы слышали, в доме самого генерал-губернатора и вместе с В.И. Далем объехал Оренбургскую линию крепостей, ища везде живых преданий и свидетельства очевидцев{620}. Подобно тому как он провел полтора часа у купца Крупеникова в Казани, так в Оренбургской губернии он разговаривал со стариком Дмитрием Пьяновым, сыном того Пьянова, о котором упоминается в «Истории Пугачевского бунта»; а в селении Берды встретил старую казачку, помнившую происшествия того времени очень живо. Он пишет, что чуть-чуть в нее не влюбился, несмотря на малопривлекательную наружность{621}. В Уральске Пушкин был принят с необычайным радушием всем обществом города, соединившимся в одном обеде, данном в честь поэта. 28-го выехал он из Оренбурга и через Саратов и Пензу возвратился в Болдино, где был 2-го октября. Таким образом, на поездку в Оренбург, на тамошние исследования и на возвращение к себе в Нижегородскую губернию Пушкин употребил не более одного месяца. С начала октября до самого ноября месяца Пушкин уже не оставлял деревни и 28-го числа последнего месяца прибыл в С.-Петербург к месту служения, как обозначено в его формуляре. В этот промежуток времени написано им в глухом уединении Болдина несколько произведений, которые по характеру своему составляют новый вид творчества, в каком уже застала его и смерть[278]