В начале весны 1821 года Пушкин снова является в Кишинев вместе с одним из высших военных чиновников, М.Ф. О<рловым>, прибывшим к месту своего служебного назначения в Бессарабию тоже из Киева. Генерал Иван Никитич Инзов принял Пушкина в собственный свой дом, где последний и оставался до 1822 года. Пушкин переехал после того в дом одного из своих друзей, Н.С. Алексеева, и жил там до самого отправления своего в Одессу. Вот что писал Пушкин от 23 марта 1821 года к Дельвигу в Петербург, вскоре после своего новоселья, но уже собираясь опять на временную поездку в Одессу, куда через два месяца и прибыл действительно, как мы видели:
Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем, именно то, которое мне доставлено любезным Гнедичем вместе с девственной «Людмилою»{131}. Ты не довольно говоришь о себе и об друзьях наших. О путешествиях Кюхельбекера слышал я уж в Киеве. В твоем отсутствии сердце напоминало о тебе; об твоей музе – журналы. Ты все тот же – талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить; долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную, только не четыре части дня и не четыре времени года – напиши своего «Монаха». Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел; умертви в себе ветхого человека – не убивай вдохновенного поэта. Что до меня, моя радость, скажу тебе, что кончил я новую поэму «Кавказский пленник», которую надеюсь скоро вам прислать, – ты ею не совсем будешь доволен, и будешь прав. Еще скажу тебе, что у меня в голове бродят еще поэмы – но что теперь ничего не пишу; я перевариваю воспоминания и надеюсь набрать вскоре новые; чем нам и жить, душа моя, под старость нашей молодости, как не воспоминаниями?
Недавно приехал в Кишинев и скоро оставляю благословенную Бессарабию; есть страны благословеннее. Праздный мир не самое лучшее состояние жизни, даже и Скарментадо, кажется, неправ[103]. Самого лучшего состояния нет на свете; но разнообразие спасительно для души.
Друг мой, есть у меня до тебя просьба – узнай, напиши мне, что делается с братом. Ты его любишь, потому что меня любишь. Он человек умный во всем смысле слова, и в нем прекрасная душа. Боюсь за его молодость; боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим: другого воспитания нет для существа, одаренного душою. Люби его; я знаю, что будут стараться изгладить меня из его сердца. В этом найдут выгоду; но я чувствую, что мы будем друзьями и братьями – не только по африканской нашей крови. Прощай».
С этого письма начинается литературная переписка Пушкина с друзьями, оставленными им в Петербурге, продолжавшаяся вплоть до 1826 года – времени появления поэта нашего в Москве. Дельвиг, брат Пушкина Лев Сергеевич, П.А. Плетнев и несколько других лиц были поверенными как его дел, так и его мыслей и суждений об отечественной и иностранных литературах. Из этого источника, насколько он нам доступен, будем мы впоследствии приводить черты наиболее яркие; теперь же скажем, что, судя даже по немногим образцам, какие находятся в руках наших, переписка Пушкина с друзьями своими обнимала почти все почему-либо замечательные явления русской жизни и русской словесности.
Город Кишинев представлял в ту эпоху картину чрезвычайно оживленную. Некоторое время по присоединении к империи Бессарабской области последняя была, по замечанию старожилов, сборищем самых разнородных национальностей, театром удивительного смешения костюмов, языков, нравов и физиономий. Восстание греков наполнило город значительным количеством греческих и молдаванских фамилий, искавших убежища от турок или просто от политических смут своей родины. Присутствие их сообщило сильный восточный оттенок Кишиневу и придало сношениям между туземцами и новыми обладателями страны особенный характер, в котором европейская образованность и чуждые ей привычки смешивались весьма оригинально и живописно. Вместе с тем таможенная и карантинная линии, находившиеся тогда еще по Днестру, не защищали Бессарабию и от искателей приключений всех стран – от выходцев французских и итальянских, и проч. Значительное число офицеров Генерального штаба, людей вообще умных и образованных, занимавшихся съемкою планов новоприобретенной местности, увеличивало интерес общей картины, в которой немаловажную часть должен еще занимать штаб 16-й пехотной дивизии, постоянно пребывавший в Кишиневе. Пушкин жил в обществе своих военных соотечественников и, говорят, довольно забавно сердился на их военную прислугу, плохо слушавшую его приказания и обносившую его за обедами. Пестрота, шум, разнообразие тогдашнего Кишинева произвели довольно сильное впечатление на Пушкина: он полюбил город.
Частые отлучки Пушкина из Кишинева еще освежали для него удовольствия полуазиатского и полуевропейского общества. В этих отлучках, а может быть, и в сношениях своих с пестрым и разнохарактерным населением его, Пушкин встретил то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большей силой. Кто не знает этих чистых созданий его лиры – «Под небом голубым страны своей родной…» (1825){132}, «О, если правда, что в ночи…» (1828){133}, «Для берегов отчизны дальной…» (1830)?[104] Мы еще возвратимся к ним, а здесь заметим, что от пребывания его в Кишиневе осталось еще воспоминание в двух стихотворениях: «Гречанке» («Ты рождена воспламенять…»){134} и «Иностранке» («На языке, тебе невнятном…»). О первой Пушкин сберег заметку в записках своих, где назвал ее «прелестной гречанкой»{135}. Иностранка, имя которой тоже не сохранилось у нас на Руси, замечательна еще особенной характеристической подробностью, касающеюся Пушкина. После двухлетнего знакомства она узнала, что Пушкин – поэт, только по стихотворению «На языке, тебе невнятном…», вписанному в ее альбом уже при расставании.
«Что это значит?» – спросила она у Пушкина. «Покажите это за границей любому русскому, и он вам скажет!» – отвечал Пушкин.
Действительно, никто так не боялся, особенно в обществе, своего звания поэта, как Пушкин, о чем мы будем еще говорить подробнее. Он искал в нем успехов совсем другого рода. По меткому выражению одного из самых близких к нему людей, «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же»{136}. И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его в спокойном состоянии духа ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим и неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли, глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами любил он расточать всю гибкость своего ума, всё богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничаньем с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанности в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…