Позже Товстоногов пытался призвать своих товарищей к разуму и справедливости, предлагал сделать Михаила Ивановича Почетным председателем Союза театральных деятелей. Его выслушали со всей вежливостью и пиететом, но остались при своем мнении.
К этому же времени относится одно из самых важных в наследии Георгия Александровича Товстоногова устных выступлений, которое довольно подробно зафиксировано в статье Анатолия Смелянского «Парадокс Товстоногова» («Театральная жизнь»), опубликованной уже после смерти режиссера.
Георгий Александрович в конце 1980-х годов был одним из инициаторов коренной перестройки всего театрального дела в стране. «На моем длинном, большом пути произошел трагический парадокс, — говорил он. — Принцип Художественного театра, возникший в конце XIX века, который я всегда исповедовал, умирает. Коллективов, которые работают по принципу этики, принципу ансамбля, единомыслия, становится все меньше. Он почти умер, этот принцип».
Что же можно предложить взамен?
Об этом Товстоногов особенно напряженно думал в последние годы жизни, видя крушение того понятия, которое мы сегодня вспоминаем с ностальгией: русского психологического театра-дома.
Для него было очевидно, что на пустом месте ничего не может взрасти, что традиции и новаторство должны переплавиться в нечто единое, чтобы театр оставался живым, необходимым. «Традиции без новаторства мертвы, — не раз повторял Товстоногов. — Но и новаторство без традиций не плодотворно. Надо думать о новаторстве традиций».
Для Товстоногова это была не просто красивая фраза, оригинальная мысль. Это был его постоянный поиск, идеал. И это было отличительной чертой, подмеченной Борисом Зингерманом: «Между традицией — и, более того, академизмом — и новаторством в спектаклях Товстоногова не бывает распрей, на его спектаклях они сходятся и мирятся друг с другом».
И в этом смысле последняя премьера Товстоногова — «На дне» М. Горького — может быть, ярчайший пример.
Но до этого он успел еще поставить «Дядю Ваню» в США, в Принстоне.
Георгий Александрович отправился в Принстон весной, прервав репетиции «На дне». Он репетировал увлеченно, чувствовал себя, по воспоминаниям близких, вполне сносно и, уезжая, дал своим артистам задание: написать каждому биографию своего персонажа. Может быть, таким образом хотел он «воссоединить» традиции и новаторство, так необходимые для работы? По воспоминаниям, эти репетиции проходили блестяще.
А вот вернулся он из Америки совершенно больным.
Из воспоминаний Дины Шварц:
«Впоследствии Г. А. не раз говорил: “Меня сломала Америка”. Конечно, он заболел раньше. Болели ноги, повышалось давление, беспокоило и сердце. Возраст и вечное напряжение делали свое дело.
Что же случилось в Америке?
Надо сказать, что Г. А. на протяжении всей жизни доверялся людям не вполне достойным, которые на его имени делали свой бизнес, мотивируя свои поступки благом для Г. А. Одним из таких дельцов был некий Сергей Левин, эмигрант, бывший работник ленинградского телевидения. Он предложил после постановки в Принстоне совершить турне по городам Америки с лекциями о театре, о Станиславском и его методологии. К сожалению, Г. А. дал согласие еще до поездки. После напряженной работы над спектаклем, после ежедневных утренних и вечерних репетиций, Г. А. пустился в путь. Вместе с Нателой, которой он, по его словам, хотел показать Америку. Натела не слишком радовалась, ей было достаточно Принстона и Нью-Йорка. К тому же театр после премьеры предоставил им целую неделю отдыха в комфортабельных условиях. Но Г. А. вместе с Нателой отправился в путешествие по Америке, не отдохнув ни дня.
Левин, не сумев, вероятно, толком организовать выступления Г. А., стал на всем жестко экономить, и Г. А. был лишен возможности отдыхать даже ночью. Перерывы между выступлениями и перелетами они часто проводили в аэропортах. А надо сказать, что Г. А. по своему характеру и воспитанию никогда ничего в бытовом плане не просил и, тем более, не требовал…
Когда пришло время отправляться домой (через Москву), Г. А. встретился в аэропорту с отдохнувшим Кочергиным. Г. А. выглядел так плохо, что Эдик испугался: у него было совершенно серое и осунувшееся лицо. Такое же лицо было у него, когда мы его встретили на вокзале в Ленинграде…
В Америке какой-то врач, осмотрев Г. А., сказал, что если он бросит курить, то поживет еще долго, а если не бросит, то ему осталось два года жизни. У меня в жизни случались трагические последствия подобных предсказаний. С очень близкими людьми. Убеждена, что эти гадания и предсказания порочны, сознание впечатлительных людей неизбежно попадает под влияние предсказания. И самое ужасное то, что они часто сбываются. Так и случилось с Г. А., он скончался ровно через два года».
Товстоногов вернулся, и репетиции возобновились. Времени до выпуска спектакля оставалось совсем немного.
Георгий Александрович бросил курить, исчез из темной глубины зрительного зала тот огонек сигареты, который прославил не только Сергей Юрский, но и многие из тех, кто работал с Товстоноговым. И словно что-то еще исчезло вместе с этим огоньком.
Из воспоминаний Дины Шварц:
«И вот подошли к 3-му действию, еще не на сцене, а в репетиционном классе, где происходит поиск пластических решений — самый, пожалуй, важный и самый любимый и артистами, и Г. А. этап репетиционного процесса, он, по существу, все и определяет. И мы наблюдаем странную картину: Г. А. безучастно наблюдает, как артисты “стихийно” ходят по площадке, и… молчит. Он сидел за своим режиссерским столиком, подперев рукой голову… Казалось, он внимательно следил за происходящим, но на самом деле был совершенно безучастен. Актеры были в недоумении, но молчали, кто-то тихо сострил: “Это что, прогон?” Репетиция закончилась в положенное время. Потом Г. А. вызвал меня к себе в кабинет. В его глазах за очками была паника.
— Я не могу работать.
— Георгий Александрович, о чем вы думали в течение трех часов?
— Только об одном: хочу курить, хочу курить…
Мне было пронзительно жалко его, до слез.
На другой день он обратился к врачу-психиатру, который сказал примерно следующее: “Оставьте его в покое, пусть курит, он не выдержит такого напряжения”. Г. А. торжествовал, радовался, как ребенок, демонстрируя окружающим свое право на курение».
…В кабинете Георгия Александровича, который по сей день сохраняется в Большом драматическом как мемориальный, стоит простая пластмассовая пепельница, какие ставили обычно в дешевых столовых советских времен — пестренькая, с цветочками. Он очень любил ее, всегда требовал, чтобы именно эта пепельница стояла на столике во время репетиций. Изысканные хрустальные были для гостей, а эта, родная… Она притулилась где-то на краешке стоящего сбоку круглого большого стола, за которым Товстоногов обычно принимал гостей, вел беседы… Может быть, это было данью юности, в которой ему было совершенно безразлично, что носить, чем питаться, уж тем более, во что стряхивать пепел? А может быть, что-то памятное было связано для Георгия Александровича с этим пестрым кусочкой пластмассы?
Не знаю, но всегда стараюсь украдкой прикоснуться к ней, когда прихожу в Большой драматический…
Репетиции шли своим ходом. Все ближе был день премьеры.
«Полагая, что “На дне” — главное произведение Горького, Товстоногов поставил его как главное свое произведение, — писала Е. Горфункель. — Свобода последнего высказывания вернула мастера к аксиоме, с которой он и его современники всегда жили: “Существует только человек, все остальное дело его рук и его мозга”».
Этот последний спектакль Георгия Александровича был выстроен в духе всего его творчества, был звеном в непрерывающейся цепочке культурной традиции и, в первую очередь, поражал содержательным объемом своего философского и культурного «кода». Реальные очертания эпохи оказывались не столь главными, ассоциации постоянно ширились, множились, подключая все новые и неожиданные образы, мысли, чувства, заставляя вспоминать истоки — творения забытых Помяловского, Левитова, Решетникова, Каронина, пьесы «Птенцы последнего слета» Писемского и «Ганнеле» Гауптмана. А еще романы Достоевского, а еще пьесы Толстого…