Люсиль недолго оставалась одна со своими размышлениями. Она успела отказать в танце двум или трём молодым людям, как вдруг возле неё опять оказался Воклер.
— Я не смею приглашать, вас на танец, принимая во внимание ваш траур, мадемуазель Менье. Но, надеюсь, могу предложить вам мороженое? — И, не дожидаясь ответа, Воклер повернулся, мгновенно исчез и так же мгновенно вернулся с круглой вазочкой, на которой лежало красиво разукрашенное мороженое разных цветов.
Оглянувшись по сторонам и убедившись, что никто, кроме Люсиль, его не слышит, он заговорил голосом, который пытался сделать тёплым и задушевным:
— Мадемуазель Люсиль, я хорошо понимаю ваше горе… траур… Но и для горя есть лекарство — это отдаться вдохновению. Мы с вами слишком рано сложили наше оружие — песню. Давайте попробуем писать лирические песенки. Любовь не только радость и счастье. Ведь она несёт с собой и страдание! Так неужели мы не сможем петь о том и о другом?
Люсиль с трудом сдержалась, чтобы не наговорить дерзостей Воклеру. Она посмотрела ему прямо в глаза и спокойно сказала:
— Благодарю вас, я очень польщена. Но от писания стихов отказалась навсегда. — В голосе её прозвучала лёгкая ирония, когда она добавила: — Я дала зарок!
Глава двадцать восьмая
Ксавье принимает решение
Весна в этом году не заставила себя долго ждать, а за ней — тоже раннее — пришло и лето.
Солнышко пробивалось в окна чердака и большие щели в стенах.
— Что-то Катрин долго нет… Она опять, наверное, торчит в своём госпитале…
Дядюшка Франсуа и не ждал от своего собеседника Клерана ответа, но тот счёл нужным откликнуться:
— Ну конечно, монахини рады случаю задержать её подольше, да заодно и начинить её голову никчёмными бреднями. Вот и не отпускают.
В те годы в Париже в госпиталях и больницах обязанности медицинских сестёр выполняли монахини. Одновременно они наставляли больных в католической вере, уговаривая молиться и тем заслужить от бога исцеление от болезни.
Франсуа неузнаваемо постарел: когда с баррикады принесли раненого Ксавье, он впервые почувствовал, что у него есть сердце, что сердце это — старое, что оно болит, да так, что становится нечем дышать. Рана Ксавье оказалась не опасной, но Франсуа как будто даже не почувствовал облегчения, потому что узнал об этом от врача одновременно с сообщением о смерти Мишеля. Мальчика Франсуа любил не меньше, чем собственного сына. Где уж тут было думать о Катрин? А с Катрин творилось неладное. Это было видно каждому, не только её отцу.
— Я давно собирался тебе сказать, зря ты не вмешиваешься в это дело, — сказал настойчиво Клеран. — Катрин ведь ещё ребёнок. Не верю я, чтобы из твоей семьи — Франсуа Гийу — могла выйти монахиня… А что говорит Ксавье?
— А что он может сказать? Без женской ласки и внимания нам не справиться с Катрин, тут ничего не поделаешь! Была бы жива моя голубка Леони…
— А Бабетта? Люсиль?
— Ты сам знаешь, как неутешно их горе. И всё же Люсиль решила заниматься с Катрин каждый день. Люсиль ведь ушла от этой своей знатной дамы, тьфу ты, забыл её фамилию. И поэтому у неё есть свободное время. А самое диковинное, что Катрин согласилась и ходит к ней на уроки… А ведь до сих пор она не решалась переступить порог квартиры Менье.
— Вот это дело! А то смотрю я, как-то всё нескладно получается. И Ксавье наш стал не тот, — продолжал Клеран.
— Да, он никак не примирится с тем, что произошло, — подхватил Франсуа. — Говорит, сколько крови пролило, а многого ли мы добились… Что тут скажешь! Когда дети были маленькими, я знал с ними горя меньше, чем теперь, когда они выросли. Вот окончил Ксавье свою школу, а работы настоящей нет… Тётка-то ведь завещала Ксавье получать от неё помощь до тех пор, пока он учится. Я и не огорчался бы, проживём как-нибудь. Ксавье подрабатывает чертежами. Но разве это для него работа? Зря, выходит, он учился. И то правда, ведь без малого полгода он пролежал. Сперва рана, а тут ещё воспаление лёгких… А Катрин у нас, конечно, недоучка. У Ксавье никогда не было, да и сейчас нет времени её учить. Может, уроки Люсиль охладят немного её пыл к молитвам. Я ведь тоже не хочу, чтобы дочь одного из Гийу стала монахиней… Не было у нас этого в роду. До сих пор мороз по коже подирает, как вспомню… Жаркие июльские дни… Они и впрямь были жаркие. Мишель убит, Ксавье лежит без сознания. А эта… не плачет, а молится, да так, что, того и гляди, пол протрёт коленками…
— Да, нескладно всё получилось. И как это монахиням удалось поймать Катрин в свои сети?
— Так всё и началось. Как узнала Катрин о гибели Мишеля, она сорвала с шеи образок мадонны и со всей силой зашвырнула его вон в тот угол… Я подумал: теперь она наконец поумнела, не будет больше без конца призывать божью матерь и советоваться с ней обо всех делах… Не тут-то было! Ночью, мы не спали, раненый Ксавье стонал во сне, Катрин плакала навзрыд, так что её кровать вся сотрясалась… А потом, слышу, рыдания как будто затихли. Я подумал, что она забылась сном. Какое там! Вдруг шорох… Гляжу, бог ты мой, Катрин в ночной рубашке вылезла из кровати и ползёт на коленях сюда. Я хотел было её окликнуть да вовремя спохватился. И что же, вползла она в нашу комнату и, стоя на коленях, стала в темноте искать образок… Нашла, схватила, обтёрла и опять повесила на шею. И с той поры стала молиться ещё усерднее. Уж как об этом дознались монахини — не знаю, но, в общем, поймали её в свои сети. Хорошо ещё, что, зная её любовь ко всем страждущим, они взяли её помогать им в госпитале. И, подумать только, такая пичужка, а не боится ни заразных больных, ни страшных язв и ран. Монахини говорят, они такой не видывали, а девочка наша только смотрит в упор горящими глазами и знай твердит одно: «Меня Мишель научил терпению к больным!»
— Эх, Мишель, Мишель! Глядишь, вот-вот настанет годовщина славных дней. А значит год, как нет с нами Мишеля. — И Клеран тяжело вздохнул.
— Да, три дня, это недолго! Быстро всё кончилось, и ахнуть не успели… А двенадцать месяцев, какой большой, какой долгий срок!
В углу что-то зашевелилось, послышался шорох, тихое сопение.
— Это Мину требует пищи, — коротко пояснил Франсуа.
Взяв костыль, он проковылял в кухню, принёс оттуда несколько капустных листков. Наклонившись над стоявшей в углу корзиной, он бросил туда принесённые листья.
— Кушай, хрусти себе на здоровье, Мину! Твоя хозяйка тебя совсем забыла.
Кролика Мину вместе с другими многочисленными питомцами Мишеля Катрин принесла сюда вскоре после смерти мальчика. «Всё равно не выживет!» — говорила Бабетта, покачивая головой. Но, не слушая её, Катрин взяла Мину к себе и не успокоилась до тех пор, пока не выходила его. Мало того, на удивление всем, он стал гладкий и жирный. С тех пор как он выздоровел, Катрин уделяла ему меньше внимания.
— Сколько времени прошло, а что мы получили? — негодующе продолжал Франсуа.
— Конечно, зря мы развесили уши, поверив, будто и в самом деле отныне Хартия становится действительностью, а не клочком бумаги.
Франсуа пожал плечами:
— Да и как нам было не радоваться, когда и цензуру отменили, и пресса стала свободна, и даже помещают карикатуры на самого короля… Но, видно, правильно вчера у нас на чердаке говорили, что, хоть цензуры как будто и нет, того и гляди, закроют неугодные правительству газеты.
— Вот то-то, что мы получили одни разговоры о свободе, — подхватил Клеран. — Глупые люди с радостью повторяют слова, будто бы сказанные королём: «В золотой короне зимой слишком холодно, а летом слишком жарко!» Ему, мол, дорога не корона, а интересы народа. Но рассказывают и другое: «Наш король — “демократ” ходит по улицам пешком с зонтом и в дешёвых перчатках. Для пожатия рук восхищённым парижским жителям годятся старые…» Зато, придя домой, тщательно моет руки и надевает другую пару. Но главное не в этом, Франсуа. Пока французский король не потеряет права говорить: «мой народ», «моя армия», «мои подданные», народ будет угнетён. Армия должна быть национальной, но ни в коем случае не королевской. Она должна сражаться за свою родину, а не за одного человека… А это возможно, когда не один человек управляет страной, а когда страна становится Республикой…