Изменить стиль страницы

«Не верь никему на свете».

«Во всем мире одна неблагодарность».

IV. Сестра‑кастелянша Алоизия, ранее состояла в монашеском ордене сестер милосердия, но из-за беременности покинула монастырь; существо маленькое, приземистое и настолько круглое, что производит впечатление искусно выточенной кегли. Вечно страдает насморком. Кутается в турецкую шаль. На носу очки с толстыми стеклами и никелированной оправой. Сейчас она обедает. По близорукости держит жестяную миску возле самых глаз. Склонила голову и быстро уничтожает свою порцию, разламывая ложкой картофелины и зачерпывая огуречную подливу. Сторонний наблюдатель не обратит внимания на ее ноги, тело или голову, он заметит лишь эту как бы висящую в пустоте жестяную миску, мясистую руку, ложку и надо всем — свирепо уставившиеся на еду очки. Кажется, будто очки с толстыми стеклами сами торопливо глотают пищу, обшаривая все закоулки миски, то низко склоняясь, то паря над ней и с высоты впиваясь взором в последние жалкие крохи, чтобы в следующий миг низринуться на них, подобно хищной птице. Доев, Алоизия толстой нижней губой оближет ложку и скажет: «Кто богом не забыт, тот и сыт», перекрестится и улыбнется подружке. Из-под ее верхней губы выглядывает единственный резец, похожий на вытянутый детский пальчик.

V. Санитарка Пепка, тридцать лег. Бедра ее иссохли и опали от частых абортов. Костлявые ноги с криво поставленными пальцами и вздувшимися щиколотками; икры в рыжей поросли; синий фартук; из-под красной юбки виден край рубахи; вышитая крестиколл серая кофта с глубоким вырезом. На груди поблескивает овальная стеклянная брошь в стиле рококо с изображением женской головки. Слипшиеся в сосульки волосы, над лбом подпаленные и превратившиеся в серую массу, образуют некое подобие вороньего гнезда. Лицо монгольского типа. Любопытные, часто мигающие глазки полны неукротимого веселья. Ноздри сужаются и расширяются, словно она к чему‑то принюхивается. Непрерывный поток протяжной, напевной речи сопровождается выразительной мимикой и взрывами смеха. Беседуя с сестрой‑кастеляншей, растягивает обметанные простудой уголки губ. Изо рта ее навстречу зубу-пальчику Алоизии высовывается побуревший выщербленный обломок, одиноко торчащий из опухшей нижней десны.

VI. Секретарша Ида, девушка двадцати двух лет. Греческий профиль. Носик тоненький, на самом кончике чуть розоватый, из тех, которые хочется потрогать, чтобы узнать, холодный он или теплый. Волосы цвета воронова крыла уложены изящным венчиком. На ней «Dirndl-Anzug» с глубоким вырезом. Тонкие, покрытые веснушками руки, холеные, блестящие ногти. Черные прюнелевые туфельки с бантиками. Зеленый кружевной передничек. Щеки с бархатистым пушком. Черные сросшиеся брови. Большие грустные, мечтательные глаза. Говорит глубоким, сильным альтом, сдержанно смеется. Порой она бросает блуждающий взгляд на воскресный ландшафт за госпитальным забором, где, по ее представлениям, раскинулся иной, лучший мир с цветущими лугами, на которых можно искать четырехлистник, рвать ромашку и загадывать «любит — не любит?». Впрочем, это совершенно излишне. Она давно убеждена, что он не любит. За пыльным забором — город, там прогуливаются офицеры и штатские молодые люди. Там — корсо… Можно было бы покататься с парнем на лодке, погулять в замковом парке, пойти в театр, в кафе… Пить шампанское… Но он ее не любит. Жизнь потеряла смысл. И душа ее висит в пустоте, как атомы этого неподвижного, раскаленного воздуха. Ей грустно, ужасно грустно. В ее левой руке — неуклюжая, похожая на верблюда ярмарочная ваза. Дрожащими пальцами она подравнивает в ней увядшие полевые цветы — маки, васильки, калужницы.

Действие на скамейке

— Понимаете, камердинер ее загипнотизировал и обесчестил, графиню‑то… пока муж ее играл в Монако. Он оказался грабителем… Пришла я домой — и так мне было страшно, мы с Миничкой даже приставили к дверям шкаф. Уж пан Алоис стучал-стучал, чертыхался…

— Тея столько страдала… Это было чудесно… В костел надела роскошное платье, ее мать тоже, а потом рождественская елка в замке, дети вокруг… И эта страшная ночь… Подумать — ограбил! Я так разволновалась… Уж не знаю, не знаю… Она случайно прочла объявление в газете… Хотела идти в компаньонки, молодой граф влюбился, а родители сперва не разрешали, но они уехали и тайно обвенчались… Идут в спальню — он смотрит на нее, она потупила глаза… Руку ей поцеловал. Отдернул полог — и вдруг тьма…

— Господи, хотела бы я быть богатой, чтобы всем нравиться!

— Потому она и покончила с собой…

— Н… н… ну! Волшебно!

— Шик-мадера!

— Верно, девочки, но только граф преследовал ее на автомобиле… Камердинер вытащил Тею из санок, поднялся с ней на скалу, я не могла смотреть — зажмурилась, а когда открыла глаза, там была надпись, что, мол, бог их сам рассудил…

— До сих пор не пойму, куда камердинер дел ее ребенка? Со мной сидел Ферда, прапорщик, и все хватал меня за коленки… Ну и обозлилась же я! Прямо в глаза ему сказала… Что он о себе воображает?

— С зелеными петлицами?

— Да нет, с желтыми и в пенсне.

— Младенца он оставил в люльке! Эх, ты, дуреха… Куда с ним денешься, с ребенком?

— И все вы, барышня, путаете! Камердинеру помогла старая служанка. Он ей за это дал графинино жемчужное ожерелье. Она отнесла ребенка в лес, к угольщику, а потом его нашла собака-ищейка…

— Короче, Тею убили. До смерти. Я ведь тебе вчера вечером рассказывала… Граф сам унес ее труп…

— Жаль, не записала я молитву, когда она прощалась с ребенком…

— Ребенок был единственной утехой графа…

— Пепка, что ты делаешь! Прекрати сейчас же, скамейка опрокинется!

— Ночью я ревела, как на похоронах…

— А я больше люблю комедии, с тещей в конце… Ну, думаю, сейчас лопну со смеху. На кровати‑то… Вот умора, как он притворился мертвым, а потом встретился с тещей на балу… И оба бац в обморок! Потеха…

— Ну уж нет, девоньки, меня на комедию не заманишь!

— Больше всего я веселюсь, когда вижу, как у других от скуки скулы на сторону сворачивает. Броде как на том балу футболистов…

— Сначала должны показывать грустное, потом веселое, а не наоборот.

— Ох, барышня, спортивный праздник с оркестром Кмоха — это да! Из-за него я и в кино не пошла.

— Так меня расстроила эта Тея, что я потом уснуть не могла, утром встала зарезанная. Мама и говорит: «Совсем ты спятила, девчонка…».

— А вы заметили, какая у графини челка? Только не знаю, как ее накручивать… Милча на следующий же день явилась с такой челкой, а мне даже сказать не захотела, как это делается.

— Сегодня будет продолжение бала! Наплясалась я всласть, утром папаша добудиться не мог, и только в канцелярии мне сказали, что пана капрала Рыбеша пырнули ножом…

— В полночь футболисты стали заказывать музыкантам сольные танцы… Ну, скажу я вам, барышня!

— Катетра плясала с нами «беседу». Пан Карницкий, пан Коларж и еще один, я его не знаю, из артиллеристов, высокий такой, блондин, ну и мой парень… И надо же все испортить, уж и не знаю, эта Фильма… Он всего-навсего чиновник какой‑то, квашня, а не кавалер. Оба не умеют танцевать «беседу», из-за них мы и остановились… Н-н-ну… Срам да и только…

— Больше всего я люблю вальс, скользишь себе, все влево да влево.

— Вальс из «Сказок Гофмана» повторяли не меньше пяти раз.

— Пепка, перестань, заработаешь!

— В шелковом платье, барышня?

— Какое там! В шелковом была Стейскалка, жена резника, у нее еще трое детей, а муж купил гостиницу и поместье.

— Не может быть! Говорят, она лет на шесть его старше?

— Самое малое. Ведь она вместе с моей сестрой ходила в школу. А раньше у нее был роман с авиатором. Теперь‑то он ее даже не замечает…

— Еще бы! Только для приглашенных! Избранное общество!

— Да я ее знаю! У нее еще было черное шелковое платье.

— Что вы, барышня, — синее, с зеленым поясом.

— Ее, случаем, не Мери зовут?

— Ну, думаю, сейчас упаду… После полуночи два драгуна расстегнули мундиры, а под ними — грязные фуфайки…