— Пиши.
— Колико, князь-боярин, долгу на нём у тебя?
Ряполовский хихикнул и махнул рукой.
— Коли умелец ты, сам умишком и пораскинь. Токмо бы ему, смерду, не приведи Господь, расчесться не можно бы!
Подьячий почесал пером переносицу и лукаво мигнул.
— Пятьсот, выходит.
— Пиши.
Расправив усы и откашлявшись, Ивняк запыхтел над бумагою.
Окончив, он вытер рукавом со лба пот и торжественно прочитал:
Се яз сын боярский, Тешата, занял есмы у князь-боярина Симеона Афанасьевича Ряполовского пятьсот рублев денег московских ходячих от Успения дня[88] до Аграфены купальщицы[89], без росту. А полягут денги по сроце, и мне ему давати рост по расчёту, как ходит в людех, на пять шестой. А на то послуси Антип, Тихонов сын, да Егорий, Васильев сын. А кабалу писал подьячей Федька Ивняк.
Князь выправил колышущуюся, как вымя у тучной коровы, грудь и кулаком погрозился в оконце.
— Ужотко попамятует, каково не ниже сести вотчинников высокородных!
Он спрятал кабалу в подголовник и указал людишкам глазами на дверь.
Федька маслено улыбнулся.
— Пригода приключилась какая со мной, осударь!
— А ну-тко?
— Был боров у меня, яко дубок, да, видно, лихое око попортило того борова.
Симеон неодобрительно крякнул.
— Экой ты жаднющий, Федька!
И с милостивой улыбкой перевёл взгляд на тиуна.
— Жалую подьячего боровом да ендовой вина двойного.
Отказчик и Ивняк, отвесив по земному поклону, ушли.
Тиун сложил молитвенно на груди руки и задержался у двери.
— Дозволь молвить смерду.
— Ну, чего неугомон тебя в полунощь взял?
— Воля твоя, господарь, а токмо не можно мне утаить.
Мохнатыми гусеницами собрались брови боярина.
— Сказывай.
— Како милость была твоя, неусыпно око держу яз за боярыней-матушкой.
— Не мешкай, Антипка, покель бородёнкою володеешь!
— Перед истинным, князь… Глазела… Очей не сводила с гостей твоих… А допрежь того, чтоб приглянуться, колику силу белил извела — и не счесть. — Он огорчённо вздохнул и свесил голову на плечо. — И ещё тебя в слезах поносила.
Ряполовский раздул пузырём щёки и выдохнул в лицо тиуну:
— Доставить! Принарядить и немедля доставить!
Трясущимися руками обряжала постельница перепуганную боярыню. Тиун поджидал в сенях. Когда скрипнула дверь и на пороге показалась Ряполовская, он поклонился ей в пояс.
Постельница смахнула гусиным крылышком пыль с широкого красного опашня господарыни и оправила пышные, свисающие до земли, рукава.
— Сказывал боярин — принарядилась бы ты, матушка.
Постельница пожала плечами.
— Чать, очи-то глазеют твои?
И, точно расхваливая перед недоверчивым покупателем свой товар, чмокающе обошла вокруг закручинившейся женщины.
— Опашень и ко Христову дню не соромно казать: эвона, два череда пуговиц из чистого золота да серебра чеканного. Да и под воротом нешто худ другой ворот? Поди, половину спины покрывает. А шлык на головушке — поищи-ка рубинов таких! Про шапку земскую уж и не сказываю. Парча золотая-то, да и жемчуг с бирюзою — како те слёзы у боярышень перед венцом.
Покачивая двумя золотыми райскими яблочками серёг, боярыня медленно поплыла по полутёмным сеням. У двери опочивальни она больно стиснула пальцами грудь и разжала накрашенные губы.
— Господи Исусе Христе, помилуй нас!
— Аминь! — пчелиным жужжанием донеслось в ответ.
Боярыня шагнула через порог и, чувствуя, как подкашиваются похолодевшие ноги, ухватилась за плечо тиуна.
— Садись, Пелагеюшка!
Она поклонилась низко, но не смела сесть. Оскалив белесые дёсны, Симеон подавил по привычке двумя пальцами нос и взъерошил бороду.
— А не слыхивала ль ты, Пелагеюшка, от людей, что негоже боярыням на чужих мужьев зариться?
Женщина вздрогнула и попыталась что-то сказать, но только покрутила головой и прихлебывающе вздохнула.
— Нынче поглазеешь, а тамо и до сговора с потваренной бабою[90] недалече.
— Помилуй! Не грешна яз!
Симеон стукнул по столу кулаком.
— Всё-то вы одной думкою бабьей живы.
И бросил жёстко тиуну:
— Готовь!
Антипка бережно снял с боярыни опашень, летник и земскую ферязь. Остальные одежды сорвал сам боярин и, когда нагая женщина в жутком стыде закрыла руками лицо, бросил её на лавку.
— Вяжи!
Долго и размеренно хлестал Симеон плетью, скрученной из верблюжьих жил, по изодранной спине жены. Она ни единым движением не выказывала боли и сопротивления. Только зубы глубоко вонзились в угол крашеной лавки и ногти отчаянно скребли трухлявое дерево.
Наконец, болезненно хватаясь за поясницу, князь повесил на гвоздь окровавленную плеть и развязал верёвки, крепко обмотавшие руки и ноги жены.
Тиун, накинув на боярыню ферязь, вывел её из опочивальни.
У двери Ряполовская, теряя сознание от невыносимой боли и бессильного гнева, задержалась на мгновение и трижды поклонилась.
— Спаси тебя Бог, владыка мой, за то, что не оставляешь меня заботой своей.
— Дай Бог тебе в разумение, заботушка моя, жёнушка! — нежно прогудел князь и подставил жене для поцелуя потную руку свою.
Уже светало, когда Симеон приготовился спать.
Девка придвинула лавку к лавке, расклала пуховики. В изголовье набухла пышная горка из трёх подушек.
Покрыв постель шёлковой простынёй и стёганым одеялом с красными гривами[91] и собольими спинками, девка раздела боярина и без слов шмыгнула под одеяло.
Князь лениво перекрестился. Усталый взгляд его остановился на образах.
— Соромно! — сокрушённо буркнул он в бороду и снова перекрестился.
— Ты мне, господарь?
— Нешто ты разумеешь, сука бесстыжая!
Он суетливо поднялся, снял с себя крест, занавесил киот и, успокоенный, полез в постель.
— Тако вот… Не соромно перед истинным, — широко ухмыльнулся он, облапывая покорную девку.
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Вечерами медленно поправлявшаяся Клаша с трудом выползала из сарая на двор и нетерпеливо дожидалась возвращения Васьки.
Похлебав пустой похлёбки, Выводков забирал свою долю лепёшки, луковицы и чеснока и выходил на крылечко.
— Сумерничаешь?
Она отводила взор и, стараясь скрыть волнение, приглашала его побыть подле неё.
Холоп протягивал застенчиво луковицу и лепёшку.
— Откушай маненько.
В мягкой улыбке глубже проступали ямочки на матовых щёках девушки, и в наивных глазах светилась материнская ласка.
— Сам бы откушал.
Но Васька строго настаивал на своём и насильно совал лепёшку в плотно сомкнутую алую ленточку губ.
— Эдак, не кушавши, нешто осилишь хворь? Ты пожуй.
И прибавлял мечтательно:
— Молочка бы тебе да говядинки.
Она близко подвигалась к нему и не отвечала. Холодок тоненькой детской руки передавался его телу странной, не ведомой дотоле истомой, а едва уловимый прозрачный запах волос напоминал почему-то давно позабытый лужок на родном погосте, где в раннем детстве он любил, зарывшись с головой в ромашку и повилику, слушать часами баюкающее дыхание земли.
Осторожно, точно боясь спугнуть сладкий сон, Васька склонял голову к её плечику. Губы неуловимым движением касались перламутровой шеи и потом, оторвавшись, долго пили пьянящие ароматы её тела.
Так просиживали они, не обмолвившись часто ни словом, до поздней ночи, пока Онисим, незлобиво ворча, выходил из избы и гнал их спать.
С каждым днём уменьшался вес лепёшки. В чёрное тесто всё больше подсыпалось толчёной серединной коры, и вскоре вовсе исчезли лук и чеснок.