И постановил тот Освящённый Собор, прозванный людьми московским Стоглавым: службу всю и чин церковный держать по старине, и двуперстное знамение, и сугубую аллилуйю, и хождение посолонь повсеместно утвердить и впредь сомнений в том никаких не допускать. А церковное устроение чтоб было благообразно, чисто и непорочно; а священники чтоб уговаривали детей своих духовных чаще ходить в церковь, особенно по воскресеньям и по праздникам; и должно священникам в церквах являть собою пример всякой добродетели, благочестия и трезвости; а на пирах, во всенародном собрании и на всяких мирских беседах должно священникам духовно беседовать и Божественным Писанием поучать людей на всякие добродетели; а праздных слов, кощунства, сквернословия и смехотворения отнюдь бы сами не делали и детям своим духовным то делать запрещали; где же будут гусли, и гудошники, и потехи хульные, от этих игр бесовских священники должны удаляться, а сами на них отнюдь не дерзать. А в корчмы им не входить, и которые священники, дьяконы либо монахи станут по корчмам ходить, упиваться, и по дворам скитаться пьяные, и сквернословить, и драться, то таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать.
А ещё строго-настрого запретил Освящённый Собор злые ереси, и чернокнижие, и тайную ворожбу: рафли, шестокрыл, астрономию, задей, Аристотелевы врата. А пуще всего запретил он новоявленную ересь чёрную, душегубительную — воронгай. И было на том на всём согласие полное и царя, и бояры его, и митрополита, и епископы, и всех иных духовных чинов. Но как начал царь розыск свой, каким таким обычаем монастыри столько земли к себе в державе его прибрали и пристало ли им той землёй владеть и из службы царской её выводить, — заскучал, закручинился Стоглавый Собор.
Обо всём поведали святые отцы в те дни царю, всё вспомнили, ничего не забыли — и Божественное Писание, и предания святоотческие, и обычаи славные в других народах и странах христианских. И никогда доселе не приходилось ему слышать столь многие величания и славословия его царскому имени, и мудрости, и доблестям державным его. «Тебя, государя, Бог вместо себя избрал на земле и на свой престол, вознёсши, посадил. Тебе поручил Он милость и живот всего великого православия!»— пел Макарий-митрополит. «Тобою, государем пресветлым, крепка Русская земля, тобою, помазанником Божьим, утверждается святая наша вера христианская, и церкви Божии, и монастыри. Имя твоё, державный царь, всякий день на устах и первого вельможи твоего, и страдника убогого, и всех богомольцев твоих — и белого духовенства, и чёрного, и святых затворников в самых дальних лесных скитах», — вторил ему владыка новгородский, а за ним и троицкий архимандрит, а за ними и другие многие голоса.
Но ни Макарий-митрополит, ни владыка Новгородский, ни другой кто из высших иерархов церковных — никто в тех сладостных песнопениях так и не сказал ничего прямого в ответ на главный вопрос царя. Каждый петлял, каждый юлил и плёл свою хитрую паутину, призывая в помощь себе всех святых, всех патриархов и пророков библейских — и праотца Авраама, и Моисея, и Давида-царя, и каждый ссылался на древность и нерушимость Законов земли Русской, от святого Владимира-крестителя и до наших дней.
И ругался царь-государь, и бранился, и грозил, и молил, и посохом в сердцах стучал о подножие трона царского! А они всё своё: так-де повелось при дедах наших и прадедах, и так тому и дальше быть — не нам-де обычай тот древний менять. Да и гоже ли мирским властям вступаться в Божественное? Ибо всё то имение монастырское есть вложения Боговы и Пречистой Богородицы, и великим чудотворцам вданы в наследие вечных благ, и принадлежит-де то имение не людям, не монахам смиренным, а Господу нашему Исусу Христу.
А когда же потерявший всякое терпение царь потребовал, наконец, чтобы завтра каждый из присутствовавших на том Соборе поимённо высказался, быть ли угодьям и землям монастырским впредь за монастырями либо не быть, святые отцы и вовсе разбежались, и попрятались кто куда мог, так что и сыскать их потом нигде было нельзя. Нет их — и все: кто болен лежит, у кого лошадь пала или возок на ухабах разнесло, кто в метели заплутал, едучи с подмосковного своего подворья или из гостей, а кто и так просто исчез, Бог его знает где.
И сдался царь, видя, что иного выбора у него нет. А сдавшись — затосковал.
А, разодрать бы в клочья весь этот проклятый свиток, что лежит сейчас у него на коленях! В клочья! Всё в нём есть, ничего не забыли, ничего не упустили святые отцы. Кроме одного: где ему, государю великому, землицы добыть, чтобы испоместить вблизи себя тех новых людей, кому строить иную, новую Россию — его Россию! Одно только и удалось ему вырвать у Освящённого Собора — согласие на то, чтобы впредь монастырям без доклада царю ничьих вотчин не покупать и на помин души не брать. А что есть уже земли за монастырями, то так тому и быть, и крестьянству монастырскому по-прежнему сидеть на монастырской же земле и пашню пахать, а переход монастырским крестьянам по старине, с уплатой пожилого, в те же две недели в году на Юрьев день, как то издревле повелось.
Где он? Где поп тот благостный, что ночи напролёт толковал ему, царю московскому, о нестяжательстве церковном, о монастырской тишине? Где он, лукавый старик, вместе с Алексеем Адашевым подбивший его на этот позор? Почему он прячется, почему он не здесь?
— Эй, слуги, кто там есть? Позвать сюда Сильвестра-попа! Да поживей... А буде во дворце не сыщется — под землёй найти!
Но искать Сильвестра было незачем. Тем-то и хорош, тем-то и велик был мудрый поп, что всегда он был под рукой, всегда знал, когда есть или будет в нём нужда. Здесь же за дверями, в соседней горнице, он и сидел в углу на скамеечке, шепча молитвы и медленно перебирая пухлыми своими пальцами длинные янтарные чётки, свисавшие у него с руки. Крутой, высокий лоб его тускло отсвечивал в дворцовой полутьме — как всегда, поп был простоволос.
— Ну вождь слепой, слепых ведущий? И куда же ты завёл меня, нестяжатель ревностный? Как быть, что делать мне теперь, отец святой? Говори! — вскинулся царь, едва грузное, плотное тело советчика его протиснулось в дверь.
— Горюешь, государь?
— И ты ещё спрашиваешь? Ты что, поп, издеваешься надо мной?
— Нет, государь, не издеваюсь — скорблю, видя печаль твою.
— А что я должен делать, по-твоему? Радоваться?
— Радоваться, государь.
— Чему?!
— Исполнилась воля Божья, великий царь! Вновь явил Он миру милость Свою к тебе. Отныне и впредь будет править в государстве твоём Закон. И судьи твои будут судить людей твоих не по произволу своему, а по Судебнику, принятому всей землёй. А в церквах и монастырях твоих вновь воцарятся благолепие и согласие. А ты, великий государь...
— А я как был ни с чем, так и останусь ни с чем! Мне земля нужна, поп. Понимаешь? Земля!.. Что мне рацеи твои[45]? Взывай теперь к Небесам, не взывай — не дал мне земли Собор. Не дал, поп! И ты не помог. И Макарий не помог. И опять я как перст один в державе моей...
— Бога гневишь, государь! Не один ты. Вокруг тебя люди. И эти люди готовы жизнь свою положить за тебя, за державу твою, великий царь...
— Что мне они, что мне их жизни, поп? И что мне все эти ваши лукавые словеса? О, вожди слепые! Лицемеры проклятые... Где земля моя, поп? Где?!
— Ты царь, Иван. И вся земля в державе твоей твоя. Кто бы на ней ни сидел...
— Врёшь, отче Сильвестр! Врёшь! Не царь я, а холоп холопей моих...
— И вновь говорю тебе, царь: Бога гневишь ты в безумной гордыне своей! Неужто не видишь ты, неблагодарный, что счастливо царствие твоё? Что Божественная десница простёрлась над тобой, оберегая и храня тебя?.. Заупрямился Собор? Ну и что? Может, запрос твой был слишком высок по нынешней жизни нашей, и не приспело ещё время твоё, и не готов ещё народ твой к твоим новизнам. А может, и ошиблись мы с тобой. Может, оно и к лучшему, что упёрся Собор и земли монастырские в казну твою не дал...
45
…Что мне рацеи твои? — Рацея (от лат. oratio — речь) — длинное назидательное рассуждение.