— Она и мне так сказала. Она, кажется, простудилась.

Люк выпрямился.

— Она сказала это, когда вы навестили ее сегодня утром? — он попытался скрыть свое беспокойство, но не сумел. Эйврила, казалось, несколько удивил самый тон его вопроса.

— Ну конечно, — ответил он. — Тогда я с ней и виделся — один-единственный раз.

— Вы не могли бы мне сказать, зачем вы к ней заходили?

— Да, пожалуйста. Я хотел попросить ее помочь мне найти протоколы последнего собрания Епархиального Просветительского Общества. Но она отказалась, сказала, что простудилась.

Люк бросил на собеседника ничего не выражающий взгляд. Единственное, что он теперь точно знает об этом человеке — так это то, что старый священник не умеет лгать, уж тут-то нет ни малейшего сомнения.

— Понимаю, — произнес наконец инспектор. — Я как-то позабыл. Ну разумеется, у вас работа, как и у остальных, надо ее делать, что бы там ни происходило.

Старик в ответ улыбнулся.

— Да надо бы, — согласился он, — но порой это настолько тривиально, знаете ли. Вероятно, бумаги следовало бы сочинять в более совершенном стиле. Документы, которые мы отправляем друг другу, напоминают мне старинную салонную игру в «чепуху», с тем лишь отличием, что тогда выходило как-то забавнее — или нам только так казалось по молодости.

Люк ухмыльнулся. Старик ему определенно нравился.

— Значит, миссис Кэш простудилась, правильно? — повторил он. — Хотелось бы знать, не застудила ли она ноги. А вы заметили, чтобы она выглядела больной?

— Боюсь что нет. В дверях было темно.

— Знаю. А вы там не пробыли и минуты, как я слышал, — и, покончив с эпизодом, инспектор перешел к сути дела. — Ее сын, — начал он, не глядя на каноника, а лишь поднимая ладонь то выше, то ниже, словно примеряясь к росту ребенка, — не помните ли вы, сэр, когда точно он умер?

Эйврил задумался.

— Год не помню, — произнес он наконец, — но это случилось сразу после Крещения — в самом начале января. Я тогда лежал с инфлюэнцей, и панихиду пришлось отложить.

— Вот и они мне то же самое говорят, — в голосе Люка слышалось сомнение. — Миссис Тэлизмен утверждает, будто это произошло в январе тридцать пятого. Мальчику было тогда лет четырнадцать-пятнадцать, совсем большой, — инспектор решил проверить единственную пришедшую ему в голову более или менее здравую теорию, и, хоть ее неубедительность смущала его самого, он решительно пошел ва-банк. — По моим данным, ребенок умер за городом, где находился какое-то время, и тело привезли на ночь в дом к матери по пути в Уилсфорд, на кладбище. Вы слегли, но ваша супруга, покойная миссис Эйврил, посетила мать вместо вас. Теперь, сэр, у меня к вам единственный вопрос. Миссис Тэлизмен совершенно уверена, что когда миссис Эйврил вернулась, она упомянула о том, что видела тело. Ребенком этот мальчик пел в церковном хоре, так что она его хорошо знала и сказала, что видела его мертвым. Вы это припоминаете?

Эйврил поднял благородную голову.

— Да, — сказал он. — Несчастная Маргарет!

Горе на мгновение омрачило его черты и исчезло, словно тень от листка на ветру, но было оно такой силы, что Люк, в сущности молодой еще человек, с душевным трепетом открыл для себя существование чувства такой глубины.

Старшего инспектора оно застигло врасплох. Темные пятна проступили на его скулах, и он клял себя за попытку заниматься бессмысленным делом. Ему совершенно не хотелось мучить своего нового друга, чья скорбь по умершей жене, оказывается, все еще так остра. И он окончательно отказался от своей гипотезы о том, что ребенка подменили. Она пришла ему в голову, когда Пайкот рассказывал, какая жесткая эта миссис Кэш. Он кое-что знал о жесткости женщин определенного сорта, тогда-то ему и пришло на ум, что для эгоцентричной вдовы, делающей деньги сомнительным способом, прикрываясь респектабельной репутацией, было бы удобнее, чтобы все вокруг считали, что ее сын умер, чем превращать его в источник постоянной опасности для себя, к тому же ей скорее бы удалось помогать ему втайне.

Сам маневр с подменой осуществить было не так уж просто, думал он, но для женщины, властвующей над таким множеством обнищавших и зависимых от нее людей, не то чтобы вовсе невозможно. Район тут специфический. Он знал некоторых здешних, весьма скользких Дельцов.

Больше всего инспектора интересовали даты. В мае мальчишка попадает в Борстолскую тюрьму и примерно тогда же другого «отсылают за город, потому что он трудный». В январе тот умирает. Однако, если миссис Эйврил и правда видела умершего ребенка, тогда вопрос снимается.

Люк взял со стола разложенные перед ним фотографии разыскиваемого, извлеченные из дела. Они никуда не годятся. Миссис Тэлизмен не вынула ни одной из них из кипы фотокарточек других людей, и Пайкот не мог ее в этом винить. Лицо на них казалось застывшим и безжизненным.

Инспектор пододвинул карточку Эйврилу, который, взяв ее, посмотрел и протянул обратно.

— Вот какую птичку мы ловим, сэр.

— А когда поймаете его, как вы с ним тогда поступите? — впервые лицо старика приняло упрямое выражение, а в голосе послышалась горькая нота. — Произнесете ему приговор, запрете недели на три в тюрьму и в конце концов, думаю, повесите его, несчастного!

Последний эпитет задел за живое дремлющую в душе Люка овчарку справедливости, и ярость, обнаженная и удивительно простодушная, внезапно сверкнула в кристальных глазах.

— Этот человек, — взорвался он, — убил доктора, который пытался ему помочь, ябеду-сторожа, годившегося ему в отцы, женщину-калеку прямо в постели, и еще такого парня, я бы правую руку свою отдал, чтобы он был сейчас с нами. Я зашел сегодня к его матери — и не смог смотреть старухе в глаза! — он был в таком гневе, что едва не заплакал, но не потерял все же контроля над собой и даже сумел произвести впечатление мощи. — Этот человек — маньяк-убийца, — яростно затараторил он. — Он убивает направо и налево. Для него человеческая жизнь не имеет никакой цены и любое живое существо, на свою беду оказавшееся у него на пути, он лишает права на жизнь — и ради чего все это? Ради какого-то сокровища из детской книжки, которое запросто может оказаться не дороже бутылки джина. Он не должен жить. Для него нет места под солнцем. Разумеется, его повесят. Боже мой, сэр, неужели вы против?

— Я? — старик-настоятель изумленно выпрямился. Он наблюдал за неистовством своего нового друга с выражением пронзительного ожидания боли, с тем самым выражением, с каким обыкновенно смотрел на такие знакомые и болезненные операции, как, скажем, удаление зуба. Взгляд его давал понять, что он сочувствует, но отнюдь не разделяет ощущений собеседника.

— Я? — повторил он. — О нет, мой мальчик, я — нет, я против. Я бы ни за что не стал судьей. Я часто об этом думал. До чего же, должно быть, ужасная работа. Сами посудите, — добавил он, когда Люк недоуменно уставился на него. — Как бы надежно ни был застрахован судья всем своим опытом и логикой законов, обязательно случается, — не часто, я знаю, иначе у нас бы вообще не было судей, — когда приходится отвечать на подобный страшный вопрос. Не задавать его, а отвечать самому. И всякий раз ты должен сам себе твердить, в общем-то лишь одно: что все согласны, что черное — это черное, и мой разум говорит мне то же самое, но в душе моей — как я могу знать? — во взгляде, устремленном при этом на Люка, сквозила нескрываемая тревога по поводу подобной перспективы. — Наверное, это и есть самое ужасное в профессии судьи, — продолжал каноник. — Слишком многое зависит от тебя самого. Если же не исходить из собственного мнения, то окажешься бесчеловечным, а мы, конечно же, люди. Я бы безнадежно провалился в этой роли, а вы?

Чарли Люк воздержался от комментариев. Это совсем не та тема, о которой он предполагал рассуждать. В его ясном сознании мелькнула мысль, что старина мог бы с тем же успехом обратиться к нему по-древнегречески.

— Ладно, шеф, — отозвался он. — А вас-то что бы устроило?

— Я думаю об этом целый день, — задумчиво начал Эйврил, усевшись у камина и глядя, как умирающее пламя обращается во прах. Его безмятежное лицо сохраняло то властное и в то же время отрешенное выражение, какое появляется у мастера, с головой погруженного в работу. Позади его всклокоченной головы темнеющий книжный шкаф создавал подобие некоего гобелена приглушенных тонов. И неожиданно в затянувшемся молчании Люк почувствовал, как его инквизиторский пост превращается в обычную школьную парту. Наконец старый священник поднял глаза, и его светлая улыбка разрушила наваждение.