В конторе новичка не было несколько дней. Вместе с плотинным мастером Злобиным Андрей выбирал место для пристани на реке Чусовой.
Чем-то привлек служащих новый, маркшейдерского дела, ученик. Видать, бывалый, посмотрел белый свет. Начитанный. В дорожном мешке напиханы книги.
Особенно интересовал Андрей Санникова. Молодые служащие Обер-берг-амта свысока посматривали на простого канцеляриста, считая зазорным вести дружбу с солдатским сыном. А новенький, видно по всему, простой, душевный. Может, книги даст почитать.
Читать Санников приохотился давно. Когда-то сам капитан Татищев определил его в школу в Уктусе. Там Федор познал грамоту, знатно латынь изучил. Сейчас сам учит арифметике школьников и заодно служит в Обер-берг-амте.
Трудно! От уроков в школе, придирок начальства в горной канцелярии поневоле впадешь в тоску.
Особенно весной, когда южные ветры приносят на Урал запахи далекого моря, на берегах которого, конечно же, живут ласковые и добрые люди, а труд весел и радостен…
Впадая в тоску, Федор запивал. Напившись, лез на полати и, обливаясь слезами, на прекрасном латинском языке, приправляя его крепкими русскими словами, ругал управителей и самого господина Геннина. Клял свою постылую жизнь и в который раз обещал пустить «красного петуха» на подворье смотрителя Бокова, наказавшего канцеляриста розгой за облитый чернилами прескрипт.
Бабка пугалась незнакомой речи, потихоньку причитала, творила молитвы и не раз уже спрыснула спящего внука с уголька, чтоб отогнать злую порчу.
— Феденька, — уговаривала бабка. — Испей-ка рассолу, авось полегчает. И пошто ты, соколик, зелием зашибаешь? Парень ладный да видный. Женился бы, тоску, глядишь, и сняло бы…
В ответ Федор только пьяно качал головой и, сунувшись в подушку, засыпал, чтоб на другой день снова тянуть надоевшую лямку. Иногда устраивал скандалы. Бил окна в домах у мастеров и, встретив где-нибудь в темном проулке особо ненавистного шихтмейстера, тыкал его носом в жидкую грязь, приговаривая:
— Это тебе, голубок, не книги вести. Вдругорядь наушничать не вздумаешь. У-уу! Холуй! — и отвешивал на прощание жертве увесистую затрещину.
Дело кончалось жестокой схваткой с полицейскими ярыжками, после которой Федор надолго попадал в холодную. Несколько дней после того ходил тихий и смирный, жалуясь, что клопы в той холодной куда как свирепей самих ярыжек.
От более суровой расправы спасало Санникова заступничество Клеопина, ценившего парня за латынь и бойкую скоропись.
В канун покрова крепкий зазимок сковал почву, и колеса колымаги гулко гремели по стылым колдобинам. По времени пора бы лечь первому снегу, но о близкой зиме говорили только мерзлая земля да голые, облетевшие березы.
Вдоль пруда дул резкий, колючий ветер, гнал по плотине солому и сухую желтую пыль. У берегов от хрупких льдинок холодная исетская вода казалась черной и неприветливой.
Андрей, продрогший в дороге, возвращался из Обер-берг-амта домой, уткнув нос в воротник полушубка.
У корчмы его кто-то окликнул. Оглянулся — Санников.
Был Федор оживлен. Лицо раскраснелось то ли от мороза, то ли от вина, выпитого в корчме.
— С приездом, — расплываясь в улыбке, приветствовал он Татищева. — Я вас давненько поджидал. Охоту имею книгу у вас попросить. Вы не бойтесь, верну в полном порядке.
Сходился Андрей с людьми всегда трудно, но этот человек, канцелярист, почему-то сразу пришелся по сердцу еще в день приезда…
— Пошли ко мне, — здороваясь, ответил Андрей. — Посидим, посумерничаем.
Дом, в котором жил Татищев, был угловым. Крепкий, рубленный из кондовых сосен, он выстроился в ряду таких же кряжистых строений. Одной стороной выходил на набережную пруда, из окон другой виднелась небольшая площадь с церквушкой. Перед домом — чудом сохранившаяся березка. Напротив — заводские корпуса.
Дверь открыл невысокий, тщедушный шихтмейстер Панфилов, занимающий бо́льшую часть дома. Недружелюбно покосившись на Санникова, поздоровался с Андреем, а когда Федор вошел в комнату, укоризненно прошептал на ухо Татищеву:
— Зря вы, сударь, с ним якшаетесь. Самый что ни на есть последний человек.
— Это почему? — удивился Андрей.
— А потому, что предан Бахусу, сиречь — пьет вина много и, окромя того, начальство не уважает. Вот поглядите! — Панфилов повернулся к свету, и Андрей увидел под глазом шихтмейстера густой лиловый синяк.
— Он вдарил. А ведь у меня — чин, пусть самый малый по табелю!
Андрей с трудом удерживался от смеха:
— За что же он вас… вдарил?
— По вредной лихости характера. Сидит намедни за столом в канцелярии и, вместо того чтоб пером скрипеть, по-латыни болтает. Что он там выговаривал, отколь мне знать? Я ту латынь ни с редькой, ни с квасом сроду не пробовал. А может, он что супротив начальства нес? Ну я господину Клеопину и доложил. А этот варнак словил меня вечером на плотине да и двинул кулаком, аж звезды из глаз снопом сыпанули. Вы уж от этого ирода держитесь подальше.
Зевая и почесываясь, шихтмейстер заложил дверь болтом и ушел на свою половину досыпать.
В комнате у Андрея было полутемно. Сквозь небольшое окошко слабо пробивался серенький свет. Федор в распахнутой бекеше сидел на лавке, уткнув лицо в широкие ладони. Когда Татищев высек огонь и зажег свечи в шандале, Санников поднял голову и глухо произнес:
— Слышал я все, господин Татищев. Мне лучше уйти. Что вам, в самом деле, с варнаком-то знаться?
Лицо Федора было бледно, глаза смотрели тоскливо и смущенно. Он встал и взялся за шапку.
— А мне плевать, что наболтала эта конторская крыса, — сказал Андрей, — и кто ему синяк поставил — неинтересно. Друзей я выбираю сам. Пришел — раздевайся, садись к столу.
Долго светилось окошко в комнате маркшейдерского ученика Татищева. Новые друзья, забыв про сон и усталость, сидели за полночь. Федор, родившийся в Уктусе, знал все новости, порой такие, которые знать-то не всякому положено.
— Лихие дела здесь творятся, — шепотом рассказывал он. — Прибег тут как-то кабальный Демидова горщик Афанасий Пермяков. Ну, по всему видать, не с пустыми руками явился. Я потом бумагу в Берг-коллегию переписывал и про это дело узнал. Горщик тот по велению Демидова на казенной земле самоцветы нашел и тайно от Горного начальства стал их для Акинфия добывать. Да, видно, с хозяином не поладил и сбег, прихватив лучшие камни. Думал у нас заступу найти. А господин Геннин самоцветы государыне в подарок отослал, прииск объявил казенным, беглого же к Демидову под стражей отправил. А тот бедолаге — камень на шею да в пруд.
Андрей выложил на стол пачку книг. Вытерев руки о полы сюртука, Федор бережно перебирал их. Перелистал одну, другую. Взял «Описание руд, обретающихся в земле». Повертел, удивился:
— Руки бы оборвать мастеру, что переплет такой сделал. Смотри-ко, одна корка толще другой. Что он, подобрать доски одинаковые не смог?
— Потом я тебе про того мастера расскажу, — произнес Андрей, отбирая у Федора книгу.
Тихо свистевший за окном ветер словно сорвался с привязи. Выл, беснуясь, хлестал в тонкую слюду ледяной крупкой. Андрей расстелил на полу волчий тулуп, кинул подушки.
— Куда ты, Федя, в экую непогодь в слободу пойдешь? Да и сторожа сейчас из крепости не выпустят, время позднее. Ночуй у меня.
Утром наружные двери еле открылись — буран намел за ночь большие сугробы. Низко над горизонтом вставало белесое солнце. Его лучи скользили по сверкающей пелене снега, зажигая тысячи ярких алмазных точек. Пруд стал белым, исчезла пугающая чернота холодной воды. Чистый снег прикрыл всю заводскую копоть и оставленную осеннюю грязь.
Вернувшись из Обер-берг-амта, Андрей записал в толстую, переплетенную в кожу тетрадь:
«Климат екатеринбургской провинции зело суров. И хотя по широте она мало чем отличается от московской, суровость эта поддерживается холоднейшим воздухом, поступающим сюда из страны Борея. Не приходилось мне еще видеть, чтоб так быстро зима наступала…»