Кудрейко уже давно скрылся в темноте. Мы с Яковом молчали — так подействовал на нас короткий и чем-то очень тревожный разговор с человеком, которого мы перед тем с такой веселой охотой и бездумной старательностью критиковали.
— Кажется, дело начинает проясняться, — сказал наконец Яков.
— В чем проясняться? — махнул я рукой. — Мне, например, ничего не ясно. Ну, обиделся на нас человек. А кто не обижается на критику?
— Нет, он не на нас обиделся. Тут совсем другая обида. Тут что-то другое, вот увидишь.
— Перестань накручивать, Чапич, и так тошно.
— Тошно не тошно, а правду узнать надо.
Подавленные неудачей, уставшие и голодные мы вернулись в село. Кернера в правлении уже не застали. Встретил нас молчаливый и угрюмый Остапчук. Он принес нам хлеб и арбузы, затем притащил большую вязанку свежей соломы, разостлал ее на полу, накрыл брезентом, сказал:
— Спите. Я рано приду. Накормлю.
Вася уже хотел задуть лампу, как в дверь постучали. Вошел парень в белой сорочке с закатанными по локоть рукавами, в мятых парусиновых брюках и запыленных полуботинках. На вид ему было лет двадцать, ко когда он сел у стола и снял фуражку, в черных его волосах блеснуло серебро.
— Секретарь партячейки куста Возный Георгий Иванович, — представился он и обвел нас взглядом, словно подсчитывая и оценивая.
Шлепая босыми ногами по полу, Яков подошел к Возному и протянул райкомовский мандат.
— Это что?
— Мандат.
Возный только мельком взглянул на бумагу и вернул Якову.
— Ну и задам я вашему Денису перцу на партактиве, — сказал он.
— За что? — поинтересовался Яков.
— За то, что мандат вам дали, а головы дать позабыли.
— Головы у нас свои есть.
— Свои, говоришь, есть? — Возный нахмурился, и стало видно, что он уже далеко не молод. Резко обозначились морщины на лбу, у обветренных губ, у покрасневших от бессонницы глаз. — Ну, а что толку в своих, ежели они пустые, ежели в них ветер гуляет?
— Ну, знаете, — возмутился Яков.
— Я-то знаю. А вы знаете, что наделали? Да откуда вам, лопоухим, это знать. Вы тут за один вечер все вверх тормашками перевернули. Это ж додуматься надо: недобитого куркуля подняли на щит, а честному человеку при всем народе плюнули в лицо. Помогли, называется. Да за такую помощь…
— А вы не кричите на нас, — прервал его Яков.
— Я не кричу, я так разговариваю.
— Нет, кричите. И оскорбляете. Вы лучше помогите нам разобраться — спасибо скажем.
— Спасибо ваше мне ни к чему. — Возный прикурил от лампы, пыхнул дымом и заговорил уже спокойно, не повышая голоса: — А разобраться, конечно, нужно. Вот вы Павло Лазаренко расхвалили. И такой он и сякой, ну прямо прет на всех порах в социализм. А вы знаете, кто такой ваш замечательный Лазаренко?
— Недобитый кулак, — подсказал Вася.
— Это точно, недобитый, — продолжал Возный. — А почему недобитый? Потому что хитрый и ловкий. Много лет словно помещик жил, а прижали мы его, попищал немного, изловчился и выскочил в середняки. Это мой батька покойный, бывало, нам, пацанам, фокус такой показывал. На картах. Покажет короля, дунет, фукнет, и в руке у него уже не король, а валет. Так и Лазаренко — был королем, а стал валетом. Фокус-покус. Ну и, конечно, мошенничество. Это безусловно. Без темных махинаций тут не обошлось. И по всему видать, кто-то в районе ему помогает, какой-то прохвост с партбилетом. А тут еще вы ему помогли.
Это было уж слишком. У Якова побелели губы. Он даже заикаться стал:
— Д-да в-вы д-думаете, что г-говорите?
Возный рассмеялся и снова показался очень молодым.
— Ладно, — примирительно сказал он. — Ну чего ты горячишься? Я же понимаю, что вы это так… не нарочно. Вас надули, и вы людей надули. Но все равно теперь этому Павлу Лазаренко даже сам господь бог не поможет. Скрутим как миленького. Ну садись, садись, чего ты взъерепенился?
Яков сел.
— Черт с ним, с этим Лазаренко, — продолжал Возный. — А Павло Григорьевича я вам не прощу, хлопцы. Обижайтесь не обижайтесь, не прощу. Разве это дело по своим бить? Такого человека ошельмовать. Да это же первый боец за наше дело. Бедняк. Коммунист. Кто здесь в степи колхозы начинал? Павло Григорьевич. А вы…
— Но мы же его критиковали за плохую работу на лобогрейке.
— Будь она неладна, эта лобогрейка, — сказал Возный. — А ты знаешь, почему он на нее сел? Из гордости. Какие-то бессовестные дураки пошутили, посмеялись над ним, зло посмеялись. А душа у него гордая: не стерпел насмешки, сел на лобогрейку. А ему нельзя. Никак нельзя. Он же весь израненный. Работа на лобогрейке тяжелая, даже не всякому здоровому по плечу, а тут человек совсем больной…
— Какой позор! — Боль и стыд были в этом, похожем на стон возгласе Якова Чапичева.
— Мы же не знали, — тихо сказал Вася.
— То-то и оно, что не знали. А я тоже поздно узнал, — виновато проговорил Возный. — Дел у нас тут невпроворот. Крутишься, вертишься целыми сутками. Вот и прозевал в суете человека. Убить меня за это мало. А ведь мне говорили как-то, что у Павло Григорьевича легкие на войне пробило. Надо было тогда же сразу помочь ему в лечении. Руки не дошли. Сам же Павло Григорьевич ничего не скажет. Он гордый. От него ни жалобы, ни просьбы не услышишь. А теперь, говорят, у него почти каждый день кровь горлом идет…
Возный помолчал, нервно и глубоко затянулся папиросным дымом. И снова я услышал, как из груди Якова Чапичева вырвался стон. Тихий. Едва слышный.
— А тут вы еще добавили, — продолжал секретарь партячейки. — Хоть бы сначала с людьми поговорили. Посоветовались. Нельзя же так человека сразу, с бухты-барахты, и в грязь…
— Мы говорили, — сказал Вася. — Мы советовались.
— С кем?
— С Кернером.
— Сукин сын, этот Кернер, — с нескрываемым раздражением произнес Возный и выругался.
— Но у него факты, документы, сводки, — возразил Вася. — Он нам сказал, что у него все точно, тютелька в тютельку, как в зеркале.
— Кривое у него зеркало, кулацкое.
— А разве Кернер кулак?
— Нет, формально он не кулак. Он тут всю жизнь в служащих околачивается. Но это еще вопрос, кому он служит — богу или черту, нам или кулакам? Вот в чем загвоздка, хлопцы.
— Для чего же ему потребовалось ошельмовать Павло Григорьевича, наговаривать на него всякое? — спросил Вася Стащенюк. — Ведь он же знает, что Кудрейко больной…
— Знает конечно. Об этом в селе все знают. А почему Кернер так поступил, в этом разобраться надо. И разберемся. Видно, не обошлось тут без кулацких подсказок… Они, кулаки, на все идут, чтобы вредить нам. Решили доконать хорошего человека. Но это им даром не пройдет. Не дадим мы в обиду Павло Григорьевича… А вообще-то ему лечиться надо. Я с председателем уже договорился. Утром отвезем Кудрейко в джанкойскую больницу.
— Что же нам теперь делать? Ведь необходимо как-то исправить ошибку. Что вы нам-то посоветуете? — с нескрываемой растерянностью произнес Яков.
— Вам что делать? Не знаю, пока не знаю. Требуется покумекать, — ответил Возный, вставая из-за стола. — Впрочем, у вас свои планы. Что райком поручил вам, то и делайте.
— Нет, — сказал Яков. — При чем тут планы? Вы только помогите нам, товарищ Возный. Мы с утра всей бригадой выйдем на уборку. Я сам на лобогрейку сяду. Вы скажите председателю. Скажете?
— А вы не подведете, хлопцы? Не осрамитесь? Вы же рабочий класс, стыдно потом будет.
— Не беспокойтесь, товарищ Возный. А стыд… Мы уже так нахлебались стыда, дальше некуда.
…Меня разбудил голос Якова:
— Вставай, вставай, уже петухи кричат.
Петухи действительно кричали, но за окнами было темно, рассвет еще даже не угадывался.
— Спи, — сказал я. — Косить рано не начинают, ждут, пока роса сойдет.
— Роса, говоришь? — Яков засмеялся. — А ты слышал пословицу: «Пока солнце взойдет, роса очи выест»? — Он решительно тряхнул меня. — Вставай, лежебока…
Почти у самого полевого стана мы поравнялись с двумя женщинами. Одна из них, пожилая, быстро оглядела нас и отвернулась. Другая, помоложе, спросила: