Изменить стиль страницы

Конечно, нас заинтересовала папка. Нам все равно нужно было собрать местный материал: Якову для живой газеты, мне для боевого листка. Почему воспользоваться «зеркалом» Христиана Адольфовича.

Я вооружился карандашом и блокнотом. Кернер с готовностью раскрыл папку.

— Можно начинать? Пожалуйста, с превеликим удовольствием. Итак, что мы имеем на сегодняшний день? Вот это, значит, картина хлебосдачи — полный ажур. «Победа пролетариата» впереди всех колхозов куста. А это молотьба — тоже ажур. А это сводка по косовице. Вынужден признаться, с косовицей у нас плохо…

— Почему? — спросил Яков.

— Тягло…

— Тракторы?

— Нет, лошади. Тракторы у нас пар подымают. Залог будущего урожая.

— А что, у вас плохие лошади?

— Были хорошие, стали плохие. Нагрузочка дай боже, вот и пристали, не тянут.

— Скверно, — сказал Яков. — Но нельзя же, черт возьми, ругать лошадей. Можно похвалить или, скажем, критикнуть человека. Но лошадь…

— Очень верно изволили выразиться, очень мудро, — восхитился Христиан Адольфович. — Безусловно, кони тут ни при чем. Признаю и подтверждаю, абсолютно и формально ни при чем. На косовице работают люди. Но, позвольте вам заметить, разные люди. Взять, к примеру, Павло Лазаренко. Прошу вас, вот сводка, так сказать, донесение в штаб-квартиру с поля боя. Графа первая — норма. Графа четвертая — выполнение. Видите, человек выполняет полторы-две нормы ежедневно. Это факт, а не легенда. Скажу откровенно: если бы не Павло Лазаренко, зашились бы мы с уборкой, как пить дать зашились. Это, скажу я вам, не просто косарь, а чемпион, богатырь. Иван Поддубный своего дела. А вот, как вы сами изволите видеть, совершенно обратная картина. Тоже Павло. Павло Григорьевич Кудрейко. Как говорится, Федот да не тот. Пятый день не выполняет норму. Вот такие режут нас, хоть караул кричи. Вот вчера Павло Григорьевич изволил на своей лобогрейке…

— Лобогрейка? — переспросил Яков. — Это что?

— Жатка, — пояснил Кернер. — Ну, с которой вручную скидывают. Так вот, — продолжал он, — вчера наш Павло Григорьевич на этой самой лобогрейке всего чуть побольше половины нормы выполнил… Ну, сами понимаете, разве так нас учат использовать технику? — Кернер захихикал. — Уж очень нежный он у нас, этот Павло Григорьевич, хотя и активист на словах. Настоящий крем-брюле — от холода простужается, от жары раскисает…

Кернер еще долго продолжал рассказывать о Кудрейко, пересыпая свою речь всякого рода шутками, прибаутками, меткими словечками.

Нам показалось вполне достаточно того материала, что дал любезный Христиан Адольфович. Яков тотчас же удалился с Васей во двор репетировать сценку из местной жизни. А я занялся боевым листком. Площадь боевого листка невелика. На ней поместились лишь передовая, призывавшая ускорить темпы уборки, стишок об урожае, который я старательно переписал из газеты «Красный Крым», заметка «Равнение на передового» — о лучшем косаре Павло Лазаренко и карикатура на Павло Григорьевича Кудрейко.

Карикатура всем нам очень понравилась, а Христиан Адольфович даже восхищенно поцокал языком и изрек:

— Шедевр!

Словом, я не сомневался в успехе боевого листка. Видимо, и Яков не сомневался в успехе сценки из местной жизни. Он то и дело заговорщически перемигивался и перешептывался с Васей и с каким-то особым смаком повторял: «Лобогрейка, лобогреечка». Его, как говорится, явно подмывало.

На колхозный полевой стан нас доставили на пароконной бричке. Я тотчас же пристроил боевой листок к бочке с водой, осветив его фонарем «летучая мышь». Рассчитывал, что вокруг моего «творения» сразу же соберется толпа, разгорятся страсти, а может, возникнет стихийный митинг, который и будет началом решительного перелома в жизни колхоза «Победа пролетариата». Ведь так бывает. Я видел такое в кино, читал об этом в газетах и журналах. Но ничего подобного не произошло. Правда, боевой листок читали, но читали молча и молча отходили прочь. Не лучше отнеслись колхозники и к выступлению наших «артистов». А они так старались! Яков сбегал к трактористам и уговорил их подогнать к полевому стану огромный гусеничный «Катерпиллер». Два мощных прожектора осветили площадку, на которой выступали наши ребята. Лучи прожекторов как бы отделяли эту площадку от зрителей, которые расположились кто лежа, кто сидя на земле. Временами казалось, что там, в темноте, за гранью света, вообще никого нет. Лишь изредка, словно далекие падающие звезды, вспыхивали огоньки цигарок да слышалось тяжелое дыхание уставших людей. А вообще — ни звука, ни шороха, ни возгласа, ни смеха, ни аплодисментов.

Уже выступили почти все наши: певец, музыкант, акробаты, декламатор, а зрители по-прежнему молчали. Может, они заснули? Да нет, шевелятся, курят. Так что ж это? А может… Что я только тогда не передумал, ошеломленный непонятным поведением колхозников. До одного лишь не додумался, что в недобром молчании зрителей виноват мой боевой листок.

«Ну ничего, сейчас выступит «Красный шлакочист», он вас проймет до самых печенок», — заранее торжествовал я.

Желая спасти агитбригаду от окончательного провала, Яков и Вася, как говорится, превзошли самих себя. Сценка из местной жизни «Про лобогрейку и Павла Кудрейку» была разыграна так забавно, что могла рассмешить кого угодно. И все же колхозников «Победы пролетариата» она не рассмешила. Наоборот, кто-то бросил живгазетчикам из темноты укоризненно:

— Эх, вы!..

И другой голос добавил с презрением:

— Пальцем в небо попали…

Женщина, сидевшая ближе других к «сцене», нетерпеливо спросила:

— Все?

— Все, — ответил Яков упавшим голосом.

Трактористы погасили свет. Люди стали расходиться.

— Фенька, бисова твоя душа, куда ты мои чеботы заховала? — послышалось из темноты.

— Да провались ты со своими чеботами.

— Бригадир, а бригадир, каких коней запрягать?

— Я ж тебе казав, Орлика и Чемберлена.

Люди говорили о своих делах и теперь, когда никто их не смешил, смеялись весело, заразительно.

— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил меня Яков.

Мы стояли у бочки. Нас обоих почему-то мучила нестерпимая жажда, и мы долго по очереди пили теплую, невкусную воду.

— Не понимаю, Яков, ничегошеньки не понимаю, — сказал я, свертывая в трубку боевой листок.

— В чем-то мы ошиблись. Факт. А вот в чем, уяснить не могу.

— Я тоже не знаю, Яков, понятия не имею…

— В том-то и беда, что понятия не имеете. А когда без понятия, толку не жди. — Человек, который сказал это, был одет явно не по сезону. На нем кожух, высокая смушковая шапка, шея обмотана шарфом. Лицо его при слабом свете закопченной «летучей мыши» разглядеть было трудно, да к тому же оно густо заросло бородой. Только мы сразу обратили внимание, как блестели у него глаза. Нехорошо блестели. Недружелюбно.

— А вы понимаете? — рассердился Яков.

— Что надо понимаем. Да только не будем об этом. Я вот о чем: может, дадите мне этот листок?

— Зачем он вам?

— Надо. Дети подрастут, нехай полюбуются, как над их батькой надсмехались.

— Вы Павло Григорьевич Кудрейко?

— Ишь ты, признал, — усмехнулся Кудрейко. — А я все думаю: как же воны меня рисувалы, если даже в глаза не бачилы? Думаю, что, может, теперь по слуху рисуют, вроде как по радио. — Он помолчал с минуту, потом уже более дружелюбно произнес: — Ну что ж, раз начали знакомиться, давай познакомимся. Я Павло Кудрейко. А ты?

Я назвался.

— Абрама кузнеца сын?

— Да.

— Знаю… А ты вроде не здешний? — обратился он к Якову. — Вроде не наш уроженец?

— Я здешний, джанкойский, — сказал Яков. — Только родился в Париже.

— В Париже? Это где ж такая деревня?

— Шутите?

— Мне, дорогой товарищ, не до шуток. Ну как дадите листок?

Я заколебался.

— Отдай, — сказал Чапичев. — Зачем он нам теперь?

— И на этом спасибо, — поблагодарил Кудрейко.

— Не за что, — отчужденно произнес Яков. — А на критику вы зря обиделись.

— Про критику брось, не говори. Про критику я сам все знаю. Ученый. А насчет обиды… Нельзя меня обидеть, товарищ… Было время, меня обижали. Было время, я обижал. А сейчас нельзя меня обидеть. Невозможно.