Изменить стиль страницы

— Мне говорили то же самое, — растерянно пробормотал Зауэр, тряся грушевидной головой, видимо, он очень испугался, да к тому же не понимал, к чему клонит генерал.

— Кто говорил?

— Венедикт Андреевич. Севастопольский фабрикант устриц господин Шуликов.

— Он был в Ялте?

— Недавно.

— Как случилось, что я о том не знаю? Шуликов — личность капризная и вздорная. К нему бы приставить дюжих нянек в мундирах и усах, может, уму-разуму и научили бы. А пока он сам не знает, чего хочет. Ничего, авось со временем поуспокоится. Он не из фанатиков. Любит удобства и покой. Такие под старость норовят ревностным служением загладить шалости лет молодых. Но возвратимся к картине. Меня она удивляет. Верно говорят: в искусстве есть своя сила. Подумать только: сгорел «Очаков». Казалось бы, и конец делу… Но — гляди ж ты! — воскресил художник и сам корабль, и огонь, его пожиравший, и даже людей на капитанском мостике, тех людей, которых, определенно, уже нет в живых… Но они живут на картине. Вызывают к себе жалость, у других — будят гнев и желание отмщения. Не убежден, что кто-нибудь, насмотревшись на эту картину, не пошлет пулю, к примеру, в меня или же в вас, глубокоуважаемый Федор Дмитриевич… Впрочем, вы свободны. И я благодарен вам за услугу. Значит, вы никак не могли ошибиться — это именно та картина, которая была выставлена в витрине магазина Симонова? Вопрос очень важный. Подумайте дважды до того, как ответить.

— Да, я думаю… Ошибиться я не мог бы. Конечно, она.

— Благодарю вас. Если у вас дела, спешите. Мне надо поговорить с художником с глазу на глаз.

Когда закрылась дверь за Зауэром, генерал хорошо отрепетированным жестом пригласил Владимира пересесть к столу.

— Наш разговор прервали. Продолжим его.

— При одном условии, — сказал Владимир. — Вы должны освободить мальчика.

— Ультиматумы — моя привилегия. Кроме того, я дал слово — и мальчишка будет освобожден. Хватит об этом.

— Нет, разговор между нами возможен лишь при условии, что мальчика выпустят сейчас же.

— Вы не из легких собеседников. — Нос генерала стал лиловым. — И терплю все это я лишь из уважения к вашему таланту. Картина удивляет, заставляет задуматься о многом. Предлагаю мужской договор: не хотите ли отныне быть со мною в дружбе? Каждый художник, если он хочет преуспеть, нуждается в покровителе. У меня достаточно характера, власти и влияния, чтобы обеспечить вам безбедное, а возможно, и славное будущее. А мальчика, между прочим, выпустили еще полчаса назад. — Лисьи глаза генерала глядели на художника почти что ласково. — Надеюсь, вы достаточно благоразумны.

Но тут в кабинет вновь вплыл секретарь. Он был бледен, его щеки подергивались. То, о чем он докладывал вполголоса, ошеломило и Владимира, и самого генерала. Оказывается, господин Симонов, следом за которым пошли два полицейских, направился к купальне у гостиницы «Европейской». Там, в одной из кабинок, он переоделся в полосатый купальный костюм, а затем, напевая «Не тот я стал теперь…», вошел в воду и уплыл в сторону Массандры. Полицейские пустились было вслед за Симоновым по Нижнемассандровской улице, а затем и просто по берегу, но отстали.

— А этот Симонов? — спросил генерал.

— Он не вернулся. Он продолжал плыть вперед. У его одежды на пляже выставлена охрана.

— Так! — сказал генерал. — К Анатолийским скалам он все равно не доплывет. И в Румынию, как «Потемкин», не прорвется. Борода намокнет, потяжелеет — к берегу повернет. Но пост около пляжной кабинки не снимать. Идите. Мне нужно закончить беседу с художником.

Когда за секретарем закрылась дверь, Думбадзе подошел к Владимиру.

— Известно ли вам, любезный, что сегодня утром был приведен в исполнение приговор относительно Шмидта и других бунтовщиков? Нет их! Не существуют более. И единственная эпитафия им — ваша картина да статьи в изданиях социалистов.

Владимир выдержал взгляд генерала.

— Нужно ли вам от меня еще чего-либо? — спросил он. — Картину я принес.

— Картина картиной, но сами вы еще не получили права покинуть это здание. А вдруг я прикажу посадить вас. Но нет, я много благороднее, чем говорят обо мне некоторые. Не захотели более теплых отношений, — значит, между нами возникнут другие. Окажетесь гласным поднадзорным — еженедельная явка к нам, отчет в своих действиях. С вами решено. Теперь о картине.

Генерал вновь направился к ней, протянул руку и еще раз коснулся указательным пальцем полотна.

— Значит, растворяли краски на касторовом масле? Так я понял? А почему все же не на обычной олифе?

— Касторовое масло как разбавитель известно давно. Еще Леонардо да Винчи…

— Ах, Леонардо! Ну, он свое отстрадал и убыл в мир иной, где, надеюсь, ведет себя уважительно по отношению к законности загробного мира. А вы возьмите картину… Вот так! Теперь сломайте раму, сомните полотно… Я возьму на себя труд отодвинуть решетку камина, хотя подобное никак не входит в круг моих прямых служебных обязанностей. Заталкивайте ее подальше в очаг. Хорошо, очень хорошо. Теперь я сам зажгу спичку… Ах, как ярко, оказывается, горят шедевры! Жизнь тем и прекрасна, что каждый день открываешь для себя что-либо новое… Нет, положительно, иной раз камины следует топить не дровами, а картинами… А теперь, с вашего позволения, я займусь делами. Желаю всех благ… И надеюсь, что вам урок послужит к исправлению. Впрочем, погодите… Еще два слова. — Генерал помолчал, пригладил пухлой ладонью курчавые волосы, присыпанные искорками седины, и добавил: — Я говорил с вами как добрый учитель с учеником. Вы мне не вняли. Пеняйте на себя. Если передумаете, осознаете нелепость своего поведения, буду готов потолковать с вами еще раз. Учитель обязан быть терпеливым.

— Но случается, — ответил Владимир, — ученики преподносят уроки учителям.

— Что сие значит? В ваших словах скрыта чуть ли не угроза.

— Это вольный перевод известной латинской пословицы.

— В таком случае древние римляне поступили неразумно, придумав ее.

— Ну, это уж дела древних римлян.

— Н-да! — задумчиво произнес генерал. — Можете идти! Все, что мне нужно было узнать от вас и о вас, я узнал.

Владимир молча поклонился. Генерал не ответил на поклон и повернулся к художнику спиной.

А завтра — новый день

Крымская повесть i_019.png
Надежда и Витька ждали Владимира у выхода из резиденции градоначальника.

— Слава богу! Я больше всего боялась, что вас не выпустят… Вы не сердитесь на меня? Поверьте, я ни в чем не виновата. Кто мог подумать, что Зауэр доносит все Думбадзе? Да и не говорила я ничего такого, что могло бы навредить вам. Все сошли с ума… Я не виновата…

— Я вас ни в чем не обвиняю…

Витька молча подошел к Владимиру и взял его за руку.

— Проголодался?

— Нет, ничего, — успокоил Витька Владимира. — Мне два раза давали хлеб и воду.

— Мальчика надо отвести домой, — сказала Надежда. — Давайте сделаем это. Мне же совершенно необходимо поговорить с вами. Обязательно. Немедленно. Понимаю, что вы очень устали. Но бывают случаи, когда откровенный разговор нельзя отложить даже на час.

— Я не пойду домой, — тихо сказал Витька. — Я постою в сторонке и подожду дядю Владимира.

— Нет, Витька, беги домой. Ведь мама ждет тебя, волнуется. Я скоро приду.

Витька вздохнул и нехотя побрел по направлению к Потемкинской улице.

Тот нервный подъем, который Владимир только что испытал в кабинете Думбадзе, вновь сменился усталостью. Он едва отрывал от земли ноги, его покачивало. Казалось, что в каждом следующем шаге он может просто рухнуть на торцовую променадную дорожку. Надежда шла рядом — напряженная, напуганная — и, видимо, не решалась начать разговор. И каким далеким, ненужным, формальным казался сейчас ее изящный легкий силуэт — точно картинка из журнала мод, в которой нет жизни, нет той хоть маленькой неправильности, которая должна быть во всем по-настоящему отпущенном, свободном и прекрасном. Ведь именно облачко на ясном небосклоне помогает увидеть то, чего обычно не замечаешь, — увидеть подлинную синеву неба, его безбрежность.