Изменить стиль страницы

В грамоте патриарх Антоний писал, что удовлетворяет иск митрополита Киприана и великого князя Василия Дмитриевича.

Евфросину все стало ясно. Отбросив всякие церемонии, он бесстрашно посмотрел в лукавые глаза Киприана, метнул гневные взгляды на двух других византийцев, без сомнения уже подкупленных в Москве.

— Я сам отправлюсь в Царьград!

— Есть у меня предощущение такое, что напрасны будут усилия твои.

Голос у Киприана был ровен, негромок, какой и подобает иметь человеку столь высокого сана. А про себя подумал: «Нет, только силой можно одолеть суздальско-нижегородское духовенство, надо за подмогой к Василию Дмитриевичу идти». И Киприан порадовался тому, что впервые за более чем десятилетнее пребывание на Руси он может смело рассчитывать на взаимопонимание и безоговорочную поддержку великого князя московского.

3

Если Киприан для достижения своей цели действовал с присущей ему византийской ловкостью, с изощренным в бесконечных смутах коварством, то Тебриз шел по следу своей жертвы осторожно и неотступно, как старый лис, скрадывающий зайчонка-листопадника, которого мать бросает на произвол судьбы на третий день после рождения.

Маматхозя-Мисаил казался Тебризу именно таким беспомощным зайчонком, не чующим, откуда и какая ему грозит опасность.

Помычку начал Тебриз еще в Москве, и было начало гона самым обнадеживающим: Маматхозя пристал к группе монахов, но вид имел светский, а Тебриз сразу же обрядился в черную одежду и прикинулся глухонемым старцем. Обличье изменил до полной неузнаваемости: прилепил длинную седую бороду, согнулся в три погибели, шаркал ногами так, что и в голову никому бы не могло прийти, что истинная-то его походка легка, беззаботна и быстра. А монахи принявшие Маматхозю в свою компанию, не помыкали крещеным татарином, охотно и терпеливо приобщали его к способности обретать благодать — ту силу, что даруется Богом человеку для спасения. Люди в черных рясах повсеместно на Руси уважаемы и чтимы, потому в каждом селении на пути в Нижний Новгород находили они в монастырях либо крестьянских дворах и приют, и кров, и пропитание.

В пешем ли неторопком пути, на постое ли монахи делились воспоминаниями о прожитом, гадали о своей судьбе да о грядущем антихристовом пришествии. Маматхозя сдружился во время таких разговоров с одним из чернецов, который шел из Оптиной пустыни, что под Козельском, и который рассказал — правду ли, нет ли, — будто ту обитель основал главарь шайки разбойников Опта, раскаявшийся, постригшийся и превратившийся в инока Макария. Чернец же этот, узнав о смерти чудотворца Сергия, возжелал непременно вершить подвиг иноческой жизни под приглядом кого-либо из его учеников и шел с большими надеждами, радовался предстоящему своему житью в лесных дебрях Заволжья.

— Если Опта смог, значит, и я могу? — спросил Маматхозя, но как-то вяло, без особого интереса спросил.

— Смочь-то сможешь, да только, я смотрю, ты все в землю тупишься, ровно потерял что, — ответил чернец.

Маматхозя горестно выдохнул:

— Э-эх, жизнь свою потерял я…

— Уж не безвинную ли кровь пролил?

— A-а?.. Что?.. — не сразу понял Маматхозя, — Что было, то отмолил я, как говорите вы, постами да молитвами искупил, а тут иное…

— Тогда, может, ты подружью свою потерял, таких много среди монахов?

— Верно, должна она была стать моей подружьей, из-за нее я веру сменил, чтобы умолить Господа всемогущего, Спасителя… Как Аллах не помог мне раньше, так и ваш Христос бессильным оказался, а я-то верил…

— Не знал, стало быть, ты, что натура женская лжива по природе своей.

— Нет, — горячо возразил Маматхозя, — Она, о которой молюсь я денно и нощно, — свеча воску ярого!

Чернец сочувственно, с пониманием слушал исповедь человека, не увидевшего счастья. Слушал ее и Тебриз, хотя и не очень внимательно. Сам Тебриз не раз пытался разжечь семейный очаг, да все он гас у него: «То ветром задует, то лепехи сырые для огня попадутся», — грубовато определял он причины своей неприкаянности, когда заходила об этом речь, но сам-то для себя знал точно, отчего жизнь его не задалась. И несчастного Маматхозю-Мисаила он очень хорошо понимал, он даже сочувствовал ему и даже подобие жалости к нему испытывал. Знал Тебриз по себе, что ни молитвами слезными, ни угрозами смерти невозможно вернуть свою подружью, если начнет она от тебя ускользать. Мольбы и клятвы могут, кажется, горы свернуть, но нимало не тронут ту, которой стал ты вдруг не нужен. Тут только одно из двух остается: уничтожить ее или себя. Тебриз выбрал первое, а Маматхозя что — второе?.. Решил заточить себя в монастырь — умереть для мира, как разбойник Опта? Но нет, можно ведь не только себя или ее — и это знал Тебриз очень хорошо, он-то сам сначала убрал с дороги его, а уж потом окончательно все порешил.

Уже три дня были монахи в пути. Тебриз не спускал лисьих глаз со скрадываемого «листопадника», а на четвертый день вдруг заподозрил, что не так уж и прост Маматхозя как кажется.

Заночевали в одной из деревенек из трех изб. Тебриз и Маматхозя оказались порознь. Среди ночи вышел во двор по малой нужде Тебриз, поежился, все глуше ветер, все непрогляднее ночи — зазимье. В блеклом свете едва пробивавшейся сквозь рваные облака луны увидел на снегу человека в сером халате — он, Маматхозя!.. Тебриз отвернулся нарочито, будто не видя ничего, а сам косил напряженным взглядом. Маматхозя, не замечая ничего, неторопливо направился к избе. А у порога вдруг резко оглянулся!.. Значит, таился: почему? И может быть, он уж и Тебриза распознал, да притворяется? «Завтра утром», — порешил Тебриз, толком еще сам не зная, что и как сделает завтра утром, однако надо было и знать и делать уже прямо сейчас: вышел утром он во двор, а хозяин горестно сообщает, что один из постояльцев украл у него лошадь осбруенную.

— Вот сволочь! — искренне возмутился Тебриз, и тут же сам сволок: пригрозив крестьянину ножом, отобрал у него вторую лошадь, неопределенно пообещав вернуть или щедро вознаградить на обратном пути.

Ночью выпал снег, и сослеживать беглеца не составляло трудов. Маматхозя держал путь на Нижний Новгород — это стало сразу ясно Тебризу, и он, уже не очень боясь потерять свежую ископыть, заботился только о том, чтобы не отстать в пути, а по возможности и опередить Маматхозю какой-нибудь окольной дорогой.

На второй день погони Тебриз понял, что «листопадник» уже сам его скрадывает: словно опытный заяц-русак, Маматхозя возле небольшой речки прошел петлей, вернулся по своему следу и сделал скидку — махнул на другой берег, где тянулся раменный лес и где, значит, легко можно было затаиться. Тебриз не дал себя провести он сделал вид, что потерял след, помчался галопом к одинокому починку.

Хозяину двора он строго намекнул, что выполняет важное поручение великого князя московского. Крестьянин недоверчиво покосился на монашеское одеяние, спросил с подковыркой.

— Ты, стало быть, друг Василия Дмитриевича Донского?

— Угадал, дружим мы с ним, как дружит лошадь с человеком: я везу, он погоняет. А ты давай мне поживее резвого коня, вот тебе серебро. — Тебриз решил, что сейчас уместнее подкупить человека, чем запугивать его. Очень верно решил: крестьянин, оставшийся очень довольным, объяснил ему, какой путь на Нижний самый короткий да снабдил в дорогу краюшкой овсяного хлеба и вареными вкрутую куриными яйцами.

Менял, нет ли лошадей Маматхозя, но продвигался он вперед ходко. Похоже, что погони за собой он все же не чуял: далеко вперед ушел, на сутки резвой скачки, об этом узнавал Тебриз по холодным следам, по задеревеневшим от мороза катышам конского навоза. Но когда до Нижнего Новгорода оставался всего один переход, след привел в маленький бедный монастырь на берегу Оки и тут оборвался. Тебриз держался на почтительном расстоянии от монастыря, объехал его по замкнутому кругу, убедился наверное — выходных следов нет, Маматхозя где-то там, за высоким дощаным забором, над которым одиноко и тускло выглядывал крытый лемехом шеломчик церкви.