— Всем кому голова дорога, подаваться туда надо.
— Всем нельзя…
— Верно, надо, чтобы Нижний-городок стал воистину Москвы уголок, московские государи блюдут свою отчину.
— Полно-ка: из московских князей один только Дмитрий Донской и был славен, а остальные лишь на хитрость да пронырливость горазды, московляне, они и есть московляне.
— Истинно, без воды моются, без ветра сушатся.
— Куда как ловки! Вон и Василий Дмитриевич… Он ведь с ярлыком идет, не токмо с мечом.
— А мы слабы.
— Одолеют московляне…
— Правосудие мудро!
— Гнев Господа на нас.
— Молитесь, братия, последние времена.
— Бог милостив.
— «Молитесь»… «Милостив»… «Мудро»… Нет, не минует нас чаша сия!
— Да, слабы мы, но пресвятая Дева Мария не оставит нас, я видел лик ее в заре.
— Таков жребий истории…
— Нет, не оставит нас промысел Божий…
Борис Константинович слушал людские толки, и в лице его, кажется, не было ни единой кровинки. Но он побледнел еще сильнее, когда услышал про ярлык. Вскрикнул, перекрывая гомон толпы:
— Гоже ли, православные, против единоверных братьев наводить агарян? Ведь ярлык-то на нас привез ордынский царевич, который сейчас в обители Благовещенской вином монастырским упивается!
Казалось, столь отравленная стрела должна была бы поразить сомневающихся в самое сердце. Была она последней в колчане Бориса, однако вовсе не смертельной, вече утихомирилось лишь на миг, а затем заволновалось с еще более яростной силой.
— А сам-то?..
— Да, на Москву навел Тохтамыша.
— Нет, это не он, это брат Дмитрий да племяши.
— Одного поля ягода.
— Нет же, агарян не наводил Борис.
— А за ярлыком два раза бегал.
— Како два, не сосчитать.
— И все без толку, серебро да рухлядь мягкую зря стравил.
— Чего нам татар остерегаться, нам ушкуйники покоя не дают.
— Верно, их и сама Орда боится.
— А московский князь и на них управу найдет.
— Найдет, как же не найдет!.
— Верно, не супротивник нам Москва.
И тут Борис Константинович понял, что выбранное им лекарство хуже болезни. Не будь этого вече, можно было бы делать вид, что не знаешь общего настроения, можно было бы принимать решения, сообразуясь лишь со своими умозаключениями да, пожалуй, еще и с советами верных бояр — небось и такие остались, не все переветники, как Румянцев. Вспомнив о боярах и понимая, что терять ему уже нечего, он попытался в них поискать заступу, обратился к ним со слезами в голосе, скрыть которые не мог и не хотел.
— Господа мои и братья, милая дружина! Вспомните крестное целование, не выдавайте меня врагам моим!
Первым откликнулся старый боярин Никифор Балахнин, приехавший в Нижний из Городца вместе с Борисом Константиновичем:
— Запрем ворота, не пустим московлян с татарвой!
Тут же с лавки поднялся Василий Румянцев, сказал осанисто:
— Это все одно, что запирать конюшню после того, как из нее украли лошадей.
— Как это?
— Что за притча?
Старейший княжеский боярин продолжал.
— У великого князя московского Василия Дмитриевича ярлык на Нижегородское княжество, а что даден он не шутейно, не так, как Борису Константиновичу давался, и прислан царевич Улан с ханской дружиной.
— Лошадей можно вернуть, татей наказать, — возражал Никифор. — А кроме лошадей, есть у нас немало и другого добра, его. надо хранить. Это ты, как Блуд, чужому князю добра хочешь, а своего предаешь[100].
Снова поднялся гвалт. Борис Константинович несколько приободрился. Никифор Балахнин владел соляными колодцами неподалеку от Городца, варил соли больше, чем требовалось нижегородскому населению, и был заинтересован в широкой торговле То, что он принял сторону Бориса Константиновича, было неожиданно для всех. Слово его было очень веским и предоставляло великому князю хорошую лазейку, он объявил:
— Нет у нас единоустия!
Вече озадаченно смолкло. Борис Константинович хорошо понимал, что молчание это кратковременно. Издревле велось на Руси так, чтобы решение на вече принималось едиными устами В случае разномыслия вече надо было либо продолжить (случалось, с утра до потух-зари на протяжении целой седмицы спорили), либо искать истину, отбросив мирные средства, в рукопашной борьбе — пусть это будет кровавое и неединое, однако господствующее суждение, имеющее силу закона. Но ни один из этих проторенных путей сейчас, когда решение надо было выработать немедленно, не был приемлем для Бориса Константиновича, и он нашел третий.
— Злых врагов земли Русской безбожных татар в кремль не допустим, а с князем московским будем братский совет держать! — объявил он толпе, которая нашла слова его вполне разумными и приветствовала сдержанным гулом одобрения. — А ты, Румянец, иди к Василию Дмитриевичу, скажи, что великий князь нижегородский ждет его на очи.
Василий Румянцев ухмыльнулся в бороду и проворно соскочил с помоста, желая показать этим, что преисполнен рвения стремглав исполнить приказание, однако сам Борис Константинович расценил это иначе, и расценил правильно: изобразив такую неотложную спешку, Румянцев как бы забыл приложиться к руке великого князя: ведь быть у государевой руки — значит, иметь честь эту руку облобызать при встрече и при прощании. И обычно после всяких сборов и собраний бояре шли строем, един за единым, и если не падали ниц и не били лбом об пол, то непременно припадали на одно колено и прикладывались к руке Бориса Константиновича. Это не было проявлением рабской зависимости или выражением страха — это просто принятая и утвержденная веками форма отношений старшего с младшим. А вот сейчас, пользуясь возникшей суматохой, мало кто из бояр принял отеческую милость, лишь Никифор да несколько молоденьких бояр воспользовались разрешением приложиться к руке великого князя. Понимая, что будет за благо скрыть явный бунт, Борис Константинович сделал вид, будто и сам шибко торопится, будто небрежен он сам со своими подданными. Уходя, он изобразил на лице подобие улыбки, хотя сердце его клокотало от гнева и бессилия.
Киприан со своей свитой получил подворье в Печерском монастыре, что лежал по другую сторону кремля на полугоре волжского берега. Сам приезд митрополита вместе с великим князем как бы показывал, что вражды быть не должно, что поход этот не военный, но поход судей на провинившихся для восстановления попранной справедливости. Так себя и держал Киприан попервоначалу, так его и встречал архиепископ суздальский Евфросин, а с ним духовенство, бояре и простые миряне — торжественно и радостно} — еще на подходе к городу, возле села Горбатово, знаменитого черной вишней и красными коровами. В Нижнем в честь митрополита сотворен был пир, честили Киприана дарами многими. А после того как попили-поели, и дружбе конец настал: Киприан совершил литургию, после которой сказал, что нижегородцы должны не только суд и пошлину ему дать, но что и вся епархия должна быть под его прямой властью.
Евфросин, как выяснилось, к этому был готов и поначалу, желая избежать большой брани, мягко возразил митрополиту, что он самостоятельно управляет епархией, подобно своему предшественнику Дионисию.
— Ведомо, ведомо мне это, — рассудливо да мирно начал Киприан, уверенный, что одними увещеваниями сможет решить дело включения нижегородских земель в свою митрополию, — Однако же управлял Дионисий спорными городами лишь на правах экзарха, только как глава отдельной церковной области, подчиненной митрополии.
Но и к этому Евфросин подготовился: показал предусмотрительно захваченную в дорогу из суздальской ризницы патриаршую грамоту на принадлежность Нижнего Новгорода и Городца к Суздальской епархии. А при этом еще, словно бы ненароком, показал мантию епископскую, пробитую татарской стрелой: еще в бытность митрополита Алексия приезжал в Нижний Новгород Мамаев посол Сарайка с немалой ратью, которая начала, по обыкновению, хозяйничать в русском городе, но новгородцы не потерпели обиды и, после того как Сарайка пустил стрелу на владычный двор, возмутились и перебили полторы тысячи ордынцев.
100
Никифор имел в виду предательство киевского воеводы Блуда, жившего в X веке; Блуд изменил своей присяге князю, за что много веков порицался в народе.