Татаро-монголы, захватив Таврию, не знали, что делать с ней. Выжженная солнцем древняя земля напоминала пришельцам их восточные страны пустынностью своих степей, не будь они заслонены причудливым нагромождением гор, за которым распахивались пугающие степняков бескрайние просторы воды. Дети моря — генуэзцы, приняв завоевателей за исконных хозяев полуострова, стали торговать у них пустующее побережье. Ордынцы охотно пошли на это: зачем им, степнякам, бесполезное и непонятное море, через которое ни конь не проскочит, ни стрела не пролетит? Как была оформлена купчая, доподлинно не известно. Так договорились: генуэзцы положат на шкуру вола золото и возьмут земли столько, сколько уложится под шкурой. Алчные татаро-монголы уверены были, что с большой выгодой для себя заключают сделку. Но генуэзцы разрезали шкуру на тонкие ленты и отмерили ими огромную часть побережья.
Так ли все в точности произошло, Тебриз не знал, но одно для него было бесспорным: скрытны, пролазчивы и коварны азиаты, однако европейцы в своей хитрости и тоньше, и искуснее. В этом убедился он и когда задание великого князя московского выполнял.
Не стоило ему больших усилий прознать истину о пребывании Митяя и Пимина в Сарае. Неверно осведомленные москвитяне считали, что Мамай задержал у себя посланника и друга великого князя Дмитрия Ивановича как гостя, а затем «отпустил его с миром и тихостью, еще и проводить его повелел». Так-то оно так — и с миром, и с тихостью, и проводить повелел, да только все это было лишь напоказ, а в тайные помыслы хана входило избавиться от Митяя и добиться поставления в митрополиты Дионисия Суздальского. Орда заигрывала с нижегородцами уже в те далекие годы, и об этом нынешнему правителю Руси Василию Дмитриевичу будет небесполезно узнать. Это первое, что имел уже на крайний случай Тебриз для доклада. Второе, что толмачом и проводником Мамай приставил к Митяю не абы кого, а отпетого головника, на чьей совести несчетно много тайных смертей. И можно бы почесть все выясненным, кабы сел этот головник вместе с русскими в Кафе на корабль да поплыл бы в Константинополь. Нет, он сразу же покинул Митяя, который принял смерть в море уже в его отсутствие.
Образовалась ниточка, и поиск другого ее конца стал уж казаться Тебризу столь же бессмысленным, как прядение нитей из сыпучего песка. Удалось узнать, что в Константинополе в тот год, как умер Дмитрий Донской, на одном патриаршем пергаменте были по поводу смерти Митяя начертаны по-гречески такие слова: «Суд Божий следовал за ним по пятам». Это и в Москве ведомо было: «Все епископы, просвитеры и священники молили Бога, чтобы не был Митяй пастухом и митрополитом на Руси», а первоигумен Сергий еще до отъезда великокняжеского ставленника предрек: «Однако не видать Митяю Царьграда». Выходило, что смерть Митяя-Михаила была одинаково желательна и для хана Орды, и для русского духовенства, и для византийских правителей. Но чей именно головник его задушил или «морской водой уморил»? И наверное, был там не один убийца, а с сообщниками, потому что все дальнейшее сокрылось под некоей мистической завесой: будто бы море так сильно сразу взбунтовалось, что корабль, на борту которого был покойник, не смог идти в Царьград, хотя другие суда в это время «плавали мимо его семо и авамо», пришлось тело Митяя перегрузить в барку и на этой малой посудине-барке отвезти для погребения в Галату, где жили итальянские купцы. И это кому выгодно было: не в Царьграде на левом, греческом, берегу бухты Золотой Рог похоронить, а на латинском, правом? Кто столь искусно следы запутал и замел?
Вот тут-то случай Тебризу и подвернулся, хотя теперь, когда время прошло, не случаем уж ту нечаянную встречу он считал, а нароком.
В караван-сарае останавливаются на ночлег люди самые разноязыкие, но услышать здесь русскую речь можно было редко, потому что и купцы, и духовенство из Московии и других княжеств останавливаются в русской провинции, существующей в Солдайе с незапамятных времен, когда еще и город сам назывался по-русски Сурожем. Генуэзцы поставили на берегу моря каменную крепость, в год смерти Дмитрия Донского завершили строительство главной башни, прикрепив на ней геральдическую плиту, а русские рубленые избы с конями на крышах не тронули, они так и продолжали стоять рядом с угловой башней, где впадал в море ручеек пресной воды.
Русский, пришедший в караван-сарай и заинтересовавший Тебриза, выглядел очень усталым. За ним шагала в поводу еще более истомленная подседланная лошадь, передвигавшая ноги с видимым усилием, оводы кружили над ее потным крупом, а она даже и не отгоняла их хвостом. Тебриз заключил, что русский проделал путь трудный и столь поспешно, что загнал лошадь, а значит, могла быть тут какая-нибудь тайна или хотя бы некое полезное известие. Чутье не подвело его, а повод, чтобы сдружиться с неизвестным, нашел он без усилий:
— Благословен грядый во имя Господне, — произнес нараспев запомнившиеся ему слова литургии.
На пропыленном лице путника родилась счастливая улыбка, он отозвался охотно:
— Господи Боже наш, седяй на Херувимех… — Добавил с горчинкой — На Руси сейчас вербу святой водой окропляют.
Тебриз и тут нашелся, сказал в лад:
— Да, не растет на Руси нашей финиковая пальма, ветками которой народ иудейский встретил Иисуса Христа за пять дней до его крестной смерти.
Так и сдружились, решили совместно поесть вербной каши по случаю большого праздника — входа Господа в Иерусалим. В караван-сарае оставаться не захотели: громкий разноязыкий говор, духота из-за очагов и жаровен, где готовилась жирная еда — горело на сковородах масло, скворчало сало, пахло тушеной бараниной, жареной рыбой.
Оба знали, что в удолье возле селения Биюк-Ламбат растет ореховое дерево, посаженное еще древними греками. Дерево выросло таким большим, что однажды, говорят, под ним укрывалось от дождя сто всадников. Владели им шестнадцать хозяев селения, у каждого свои определенные ветки. Тебриз и его новый знакомец, назвавшийся Кириллом, решили пойти к дереву-великану и потрапезовать под его сенью.
Когда проходили по дорожке, усыпанной белорозовыми лепестками отцветавшего иудиного дерева, Кирилл обронил:
— Ровно снег… А в Рязани небось взаправдашний еще не стаял.
— Рязанец, значит?
— Приходилось бывать там, — ответил Кирилл с какой-то искривленной улыбкой.
«Простота», — подумал про него Тебриз.
Прошли через ручей по перекинутому кем-то бревну. Кирилл, перейдя, столкнул бревно набок, пояснил:
— Кому надо, поправит.
«Злой мужик», — отметил Тебриз.
Разложили на ряднине трапезу. Кирилл достал из седельной сумки бутыль из долбленой тыквы — с водой и запечатанную и оплетенную морской травой пустышку — с вином.
«Добряк все же», — прикидывал Тебриз.
Кирилл разлил густое красное вино по берестяным кружкам, разрисованным синими узорами. Первым и пить начал, вытянув тонкие, как у овцы, губы.
«Нет, неспроста бревно столкнул — не любит другим добра делать».
— А что это у тебя имя-то нехристианское — Тебриз? — спросил Кирилл, разламывая пополам крут козьего сыра.
— Одну лошадь спотыкой зовут, другую губаном, — уклонился Тебриз. Подумав, добавил: — Богатого человека по отчеству величают, убогого по прозвищу.
— A-а, — понял Кирилл, — у меня тоже было уличное прозвище. Деда за что-то Корью звали, отца — Кореем, а меня Кореевым сыном. Потому, знать, что мелки росточком были все в нашей семье, ровно моль или тля…
По мере того как опоражнивалась тыквенная пустышка, оба становились все разговорчивее, все словоохотливее.
— А что это ты лошадь-то так запалил, куда опаздывал? — закинул удочку Тебриз.
— Прослышал, великий князь московский едет сюда….
Тебриз сдержал нетерпение, словно бы мимоушей пропустил столь значительные слова и поинтересовался.
— А дальше куда думаешь править, не попутчиками ли будем?
— В Москву мне надобно.
— Чего ты там потерял?
— Чего? Да понимаешь, каждую ночь Русь во сне стал видеть. Поля, облака, рожь, коноплю, раменный лес, озера в пойме.