Изменить стиль страницы

— Я счастлив передать рукопись в ваши руки, написавшие столько прекрасных работ, — с искренним восхищением говорил он.

И наконец-то сама госпожа Эрмит, это воплощение семейной добропорядочности, «признала» ученую женщину, произнесла все полагающиеся любезные слова и даже пригласила «сомнительную русскую» на обед в свой безупречно респектабельный дом!

Ночью, сидя на уютном голубом диванчике в комнате Марии Янковской, Софья Васильевна рассказывала подруге о своих парижских впечатлениях, а затем, озорно поблескивая глазами, воскликнула с комическим ужасом:

— Но победа над госпожой Эрмит не есть ли мое самое большое поражение? Не проявляю ли я с некоторых пор столь недвусмысленные мещанские добродетели, что даже госпожа Эрмит утратила страх перед таким неестественным явлением, как ученая-женщина?! О Мария, я могу жить только в России или в Париже, даже если в нем существует мадам Эрмит! Я старею после каждой разлуки с дорогими мне людьми. И я обречена на вечные скитанья. А еще утверждают, что математика требует спокойствия и равновесия!

…Все же она весело распрощалась с друзьями и через Гавр, на четвертый день пути, опоздав к сроку, добралась пароходом до Христиании (Осло), где проходил конгресс естествоиспытателей Скандинавских стран.

Ковалевской нравилась маленькая, трудолюбивая, отважная Норвегия. С печальной гордостью за человека смотрела она на суровые горы под светлым, просторным северным небом и прилепившиеся на их склонах небольшие расчищенные неутомимыми руками поля, на ярко окрашенные домики, прильнувшие к скалам над синими фиордами, на лес легких парусников, уносящих рыболовов в море.

В Христиании ее встретили зеленые бульвары, парки и… друзья — Анна-Шарлотта и Геста Миттаг-Леффлер, прибывшие на конгресс.

Кончались последние торжества, устроенные в честь естествоиспытателей Скандинавии. Софье Васильевне сказали, что конгресс избрал ее председательницей математической секции общества, она почувствовала себя совсем счастливой.

Забылись неприветные штормы Атлантики, утомительный морской путь. Ковалевская едва сдерживала волнение. И снова все чаще мелькала мысль о неуловимой «математической русалке»; только так, только трудом и успехом может русская ученая отблагодарить и французов, и скандинавов, и немцев за товарищество и дружбу.

С радостью согласилась она поехать с Анной-Шарлоттой и Миттаг-Леффлером в Дюфед, расположенный в норвежских горах. Отправились они втроем в экипаже, провели неделю в Телемаркене, а из Сельяна, расставшись с Миттаг-Леффлером, Ковалевская с Анной-Шарлоттой пошла в горы пешком.

Быстро, неутомимо взбиралась Софья Васильевна на крутые скалы, шумно восторгалась прекрасными видами.

Сговорились они проехать через весь Телемаркен, спуститься с гор у западного берега Гауклифие, навестить в Иедерене близкого Анне-Шарлотте человека — Александра Чьелланда, деятеля высшей народной школы. О таком путешествии Софья Васильевна давно мечтала. Она была весела, много смеялась, пела.

Но среди дороги, когда они находились на одном из длинных внутренних озер, Ковалевская внезапно решила оставить подругу и вернуться в Швецию, чтобы в деревенской тиши заняться математикой: «русалка» притягивала с неодолимой силой…

Эту поразительную смену настроений Анна-Шарлотта наблюдала у Софьи Ковалевской и раньше. Случалось, что в обществе, на прогулке или на вечере Ковалевская с увлечением беседовала, развлекалась, но мгновение — и глаза ее устремлялись в одну точку, она рассеянно, невпопад отвечала на вопросы, тут же прощалась и уезжала домой работать.

Анна-Шарлотта не решилась возражать. По себе знала она властный зов вдохновения, который заглушает все звуки мира.

ДЫМ ОТЕЧЕСТВА

Весной 1886 года пришли плохие вести об Анюте. У нее обнаружили тяжелую болезнь почек. Состояние было опасным. Софья Васильевна, отложив все дела, немедленно уехала в Россию. К счастью, сестра почувствовала себя лучше, значит, можно было оставить ее и пожить в деревне с дочерью.

Лето под Москвой, в Семенкове, в кругу милых сердцу людей, обещало желанный покой и простые радости. Имение Лермонтовой, находившееся возле станции Жаворонки, было не очень живописно. Но после Стокгольма и Петербурга, насыщенных влагой, дышалось легко.

Возле дома, просторного, светлого, с веселым мезонинчиком и круглой башенкой бельведера, с застекленными, увитыми розами и виноградом террасами, было много зелени — большой парк с прудом, сад, огород, а неподалеку стеной вставал лес.

Жизнь в деревне текла тихо и однообразно. Дочка очень выросла, загорела. Все говорили, что она похожа на мать, что ее можно принять за цыганку. Она лихо ездила верхом на низкорослой лошади, возилась с собаками, посрамляя боявшуюся их мать.

Общество Софьи Васильевны состояло из Юлии Всеволодовны и трех старушек, облаченных в траур по умершей сестре Лермонтовой. Четырехкратные чаепития перемежались по-деревенски простыми и обильными обедами, ужинами, завтраками, полдниками. Ковалевская смеялась, утверждая, что в этом монастырском заключении она скоро превратится в растение.

Никто не говорил с ней о математике, о женском движении. Если приезжали какие-нибудь соседи, Ковалевскую представляли им как «Сонину маму».

— О, сколь понижающим образом это обстоятельство действует на мое тщеславие, — сообщила она Анне-Шарлотте, — и сколько возбуждает во мне женских добродетелей, о которых ты и понятия не имеешь и которые теперь поднимаются вверх, точно пар…

Она забавлялась катаньем на лошадях и однажды, убедив простодушную Юлию Всеволодовну, что умеет отлично править и можно обойтись без кучера, не сдержала лошадей. Экипаж ударился о большое дерево, а пассажирки вылетели вон и упали в грязь. Лермонтова подвернула ногу.

— Вот пример несправедливости судьбы! — восклицала Софья Васильевна. — Бедная Юленька страдает, а я, зачинщица всего, вышла невредимой!

Но чаще, сидя в кресле возле дремотной воды пруда, она читала или вышивала. Всех поражала ее способность ничего не делать в промежутках между интенсивными умственными занятиями и давать полный отдых возбужденному мозгу.

Даже на сообщение Миттаг-Леффлера об открывшейся вакансии на место академика и мечте ее друга, если Ковалевская пройдет в академию, «сделать вместе что-нибудь порядочное для математики», она ответила шуткой.

«Боже мой! — писала Софья Васильевна. — Сколько прекрасных проектов мы рисовали себе. Видение красивого мундира академика постоянно проходит теперь перед моими глазами, и вы можете не сомневаться, что я, со своей стороны, сделаю все возможное, чтобы помочь вам достать его мне. Я шучу, милый друг, но вы не можете себе представить, насколько я тронута каждым доказательством интереса и дружбы, которые я получаю от вас. Вы знаете, что я, в сущности, довольно равнодушна к почестям и к внешним знакам уважения, которые приходятся на мою долю, но я тем более чувствительна ко всем доказательствам внимания со стороны моих друзей».

Она просила отложить на будущее «прекрасные проекты», чтобы не вызывать недоброжелательства: «Стриндберг уже говорил, что мне покровительствуют потому, что я женщина… уверена, что даже Гюльден… не возражает против моего избрания только из страха перед женой…»

Да и секретарь академии Линдхаген, по слухам, оторопев от такой кандидатуры, только вздохнул:

— Если академия начнет избирать в свои члены женщин, то на ком из сотворенных богом существ она тогда остановится?!

Надежда Миттаг-Леффлера видеть ее академиком снова поднимала обиду: а вот на родине… не нужна!

Остаток отпуска Софья Васильевна собиралась провести в Иемтланде — дачной местности под Стокгольмом, вместе с семьей Миттаг-Леффлера. На нее был возложен просмотр статей для журнала, и ей хотелось находиться близ главного редактора.

Успокоенная обещанием Лермонтовой приехать с Фуфой в Стокгольм осенью, Ковалевская отправилась в Швецию. Но ее тут же вызвали в Петербург к сестре, которой внезапно стало хуже.