Изменить стиль страницы

Друзья — умные, милые, добрые к ней — уже не могли дать ей ничего нового, возбуждающего мысль. Она знала наперед все, что они скажут, подумают в том или ином случае. Ей не хватало России — ее гигантских масштабов в добре и зле, постоянного кипения идей, не хватало русских, всегда неспокойных, всегда к чему-то стремящихся.

— Если нельзя доставить себе высшего счастья в жизни, счастья сердца, — говорила она близким друзьям-шведам, — то жизнь, во всяком случае, бывает еще сносною, когда живешь в подходящей духовной среде. Но когда не имеешь ни того, ни другого, жизнь становится просто невыносимой!

Стокгольмское «общество» требовало жертв: следовало делать визиты почтенным лицам, принимать их приглашения, независимо от того, нравятся они или не нравятся. Это были богатые люди, от благоволения которых зависело существование университета, судьба ученых, ее собственная судьба.

Обед у директора банка Пальме — благотворителя, общественного деятеля — оставил особенно неприятный осадок. В присутствии старой швейцарки-гувернантки и кюре хозяин разглагольствовал о «безнравственности» новой пьесы Анны-Шарлотты, в которой писательница обличала лицемерие буржуазной морали.

— Никогда ничего подобного не могло произойти в Стокгольме, — с апломбом заключил он свои бесцеремонные, невежественные нападки.

— Я, конечно, не могу претендовать на то, что хорошо знаю стокгольмское общество, — сдержанно ответила Софья Васильевна, закипая внутренне, — но мне приходилось уже слышать несколько рассказов о подобных происшествиях, герои которых весьма уважаемые лица.

А сама подумала, не имеет ли и он каких-либо личных причин с таким раздражением объявлять пьесу безнравственной и неправдоподобной? О нем говорили, что его образ жизни вовсе не отличается аскетизмом. Главное же, он убежден, что должен придерживаться тех взглядов, какие исповедуют денежные тузы, которым он служил и которые держали в своих руках его благополучие. А Анна-Шарлотта расшатывала своими произведениями устои буржуазного существования.

— Госпожа Эдгрен-Леффлер позволила себе воспользоваться для описания вестибюля барона Вольфа вестибюлем моего дома, — с тупым высокомерием объявил Пальме и предложил гостье самой убедиться в этом.

Ей ничего не оставалось делать, как обследовать вестибюль особняка, а затем, скрывая свое презрение, утешить хозяина:

— Может быть, вы и правы. Но вы должны быть очень польщены этим, так как госпожа Эдгрен, безусловно, намеревалась описать наиболее элегантный вестибюль в Стокгольме…

Нет, она не могла больше лицемерить, не могла улыбаться надутым, чванным пошлякам! Тоска, нестерпимая тоска охватывала Ковалевскую.

А жизнь, как нарочно, поворачивалась к ней невыносимо пошлыми сторонами, которых в пору интенсивного труда она не замечала. Из Берлина приходили пустые, мелкие, не поднимающие духа известия. Вот Кронекер ни за что раскритиковал хорошего математика Кантора, потом обиделся, что его не избрали в состав судей по премиям «Acta» и написал Миттаг-Леффлеру о своем намерении пожаловаться королю Оскару на действительное (?!) положение математики в Швеции. Вейерштрасс правильно предупреждал Софью Васильевну, что когда тщеславие этого профессора задето, он теряет голову и способен на величайшие глупости. Но Вейерштрасс так высоко ценил математический талант Кронекера, что ему противно было обсуждать жалкие слабости большого ученого.

И Софья Васильевна советовала Миттаг-Леффлеру сохранять хладнокровие.

— Чтобы хорошо ответить Кронекеру, надо обладать пером француза и суметь подмешать достаточно иронии под покровом безукоризненной вежливости, так, чтобы сам Кронекер понял, насколько он неприличен, неделикатен и некорректен, вмешиваясь в дела чужой страны и чужого правительства, особенно если его положение редактора соперничающего журнала, как в данном случае, с очевидностью выявляет его личные интересы.

Член редакции «Acta» математик Мальмстен и король Оскар II хотели, чтобы конкурсный комитет назначал король, чтобы в первый раз комитет был составлен из главного редактора журнала — Миттаг-Леффлера, одного немецкого или австрийского математика — Вейерштрасса, одного французского или бельгийского — Эрмита, одного русского или итальянского — в первый раз Бриоски или Чебышева, во второй — Ковалевской.

Кронекеру особенно трудно было примириться с кандидатурой русской ученой!

Дрязги эти огорчали Софью Васильевну, ей все чаще чудилось, что она задыхается без воздуха, все нестерпимее становилась тоска по России. Она уговорила поэта Г. Энестрема перевести на шведский язык стихотворение Добролюбова «Милый друг, я умираю», стихи Никитина и помогала шведу правильно толковать произведения русских поэтов.

В смятении и тоске она все нетерпеливее размышляла о своей судьбе, сетовала, что жизнь не дала ей именно того, чего она всегда желала. Она больше не повторяла, что каждый человек — только половина другого и что в жизни может быть лишь одна любовь, оказывающая решающее влияние на судьбу людей. Теперь она говорила о таком союзе, который бы являлся союзом двух умов, поддерживающих друг друга и приносящих зрелые плоды. Она мечтала о встрече с математиком, который мог бы сделаться ее вторым «я», буквально страдала, если возле нее не находился кто-нибудь, кто вращался бы в сфере тех же идей, что и она.

Однажды в ответ на присланное Анной-Шарлоттой поздравление в стихах Ковалевская по-шведски ответила стихотворением, в котором охарактеризовала себя как хамелеона:

Хамелеона ты знаешь с детских лет,
Когда он сидит одиноко в своем углу,
Он кажется таким незаметным, некрасивым
И серым, но при хорошем освещении
Он может быть и красивым.
У него нет собственной красоты, он только
Отражает, как в зеркале, все, что видит
Вокруг, хорошее и прекрасное…
Он может переливаться и желтым, и голубым,
И зеленым цветом; какими будут его друзья.
Таким может сделаться и он. В этом животном
я как бы вижу самое себя.

Миттаг-Леффлер часто смеялся над подобными утверждениями, которые, как он знал, совершенно не соответствовали истине:

— Такая потребность — проявление женской слабости. Истинно талантливые мужчины никогда не испытывают желания стать в зависимое отношение к другому лицу.

Софья Васильевна тут же с задором приводила множество примеров, когда мужчины лишь в любви к женщине черпали свое вдохновение.

— Да, но ведь то были поэты, люди сердца, а не ума. Среди научных деятелей вы не так легко найдете доказательства этой теории, — настаивал Миттаг-Леффлер.

«Профессор в квадрате» не затруднял себя подыскиванием нужных примеров. Если не удавалось найти, Софья Васильевна тут же их изобретала со свойственным ей искусством и горячо доказывала, какое мучение для глубоких натур — чувство одиночества.

Весна всегда была очень тяжелым временем для Ковалевской, а стокгольмская оказалась вовсе невыносимой. Смутное брожение в природе делало Софью Васильевну беспокойной, нетерпеливой. Особенно тревожили светлые северные ночи.

— О, это вечное северное сияние, — говорила она своим уравновешенным шведским друзьям. — Оно как бы дает массу обещаний и ни одного из них не выполняет. Земля остается такой же холодной, как и была; развитие идет назад так же успешно, как и вперед, и лето мерещится где-то вдали, как мираж, которого никогда не удастся достигнуть…

НО ГЛАВНОЕ — TBOPЧЕCTBO

Сразу же по окончании летнего семестра Софья Васильевна собралась в Париж. Ни Петербург, затаившийся под мрачным владычеством Победоносцева, ни Берлин с мелкими интригами в профессорской среде не могли дать успокоения ее перенапряженным нервам. Только Париж, этот мировой перекресток с его стремительным ритмом, бурлящими страстями, с разнообразием и новизной идей, казалось, мог возбудить угнетенный дух. Радовало внимание французских математиков, желавших узнать первые результаты ее новых исследований о вращении твердого тела.