Изменить стиль страницы

   — Или сей же миг сядешь наконь и сам со своими людьми отвезёшь Дубовому Носу снаряд, или на сем месте сим копьём...

   — Наконь?!

   — Выбирай.

   — Верь слову: отродясь на коне не сиживал.

   — Усидишь! Моя челядь тебя в седле удержит. А чтоб куда не утёк, она ж тебя и до посада проводит.

   — Боярин...

   — Видал копьё?

   — Смилуйся!

   — Нет тебе милости!.. Сажай его наконь и сам садись.

Оружничий свёл посадника с лестницы.

Пётр как был, в одном подброннике, в кольчужных ноговицах, стуча копьём, звеня шпорами, вышел за ними следом на крыльцо.

Посад ревел. К мужским крикам прибавились женские причитания и визги.

Вывели из денника истомившегося в боевом приборе боярского белого мерина. Взгромоздили посадника на седло. Кривые култышки не доставали до стремян. В детские кулачки, схватившиеся за переднюю луку, насильно всунули повод.

Пётр сам установил порядок поезда: впереди четыре конных боярских челядника с мечами наголо, за ними одна за другой три телеги с оружием; правили упряжными конями посадничьи люди; за телегами «- на белом мерине смявшийся в жалкий комок посадник, а по бокам от него, поддерживая его под локти, — оружничий и конюший, тоже конные и оружные.

Пётр шёл за ними следом, пока все не выехали на безлюдную городскую площадь. Тогда он остановился и крикнул вдогонку оружничему:

   — Вели воротнику, чтоб затворил за вами обое ворота! Понял? Обое! Да чтоб заложил те и другие на все три запора, как в осадное сидение. Понял? Да скажи воротнику, что за ним, за старым сычом, я сам в оба гляжу! Понял?

Он проводил их ещё глазами (было уж совсем темно) и затем, прихлопнув кое-как свои ворота, пошёл быстрыми шагами к дому. Посреди опустелого двора он вдруг приостановился, о чём-то задумался, поглядывая то на свои окна, то на княжой тын, потом махнул рукой и с почти юношеской прытью взбежал к себе на крыльцо.

Рябую Лушу (другие девушки куда-то попрятались) он забросал приказами: чтоб растолкала Якима Кучковича, чтоб подала Дорожную одежду и шапку, чтоб принесла в верхнюю скотницу, где он давеча отбирал доспех, четыре лубяных короба да десяток рогожных кулей, чтоб посмотрела, есть ли на конюшне лошади, чтоб выкатила из-под навеса порожнюю телегу, чтоб впрягла в неё коня. Да чтоб не разбудила ни старой, ни молодой боярыни.

В едва освещённой, тесной скотнице Пётр, сперва один, потом вдвоём с Якимом, швырял в лубяные короба, почти не разбирая, все, что попадалось под руку, и упихивал в рогожные кули собольи меха, парчу, пёстрые шелка, бархат. При слабом сиянии мигавшего свечного пламени в длинных, суетливых пальцах то зажигалось кручёное золото тяжёлой шейной гривны, то вспыхивал алмазный перстень, то зеркалилось серебро широкой чары, то осыпалась нитка румяных корольков, то стекала белая ряска жемчуга.

Вдруг раздались неровные, тяжёлые шаги, и к дверному косяку скотницы привалился спиной оружничий. Он стоял, держась за стену, закинув назад голову, закрыв глаза, и громко дышал, судорожно вбирая в рот нижнюю губу.

   — Что ты?

Оружничий, не отвечая, не открывая глаз, только помотал бородой.

   — Да говори ж! Откуда ты?

   — С посада.

   — Ну?

   — Бахтеяру... Дубовому Носу...

   — Ну?

   — На моих глазах... брюхо вспороли горбушей [45].

   — С посадником что?

   — Приступились... терзают.

Глава десятая. КОРОБА КУЧКОВИЧЕЙ

I

Андрей Боголюбский S.png_0
лучалось ли вам зимним ясным вечером стоять, привалясь грудью к промерзшему пряслу еловой изгороди, и смотреть издали, как засыпает на горе большое русское село? Минуту назад оно пылало.

Но теперь солнце у вас за спиной почти зашло. Снеговая гора посинела. На снежных кровлях изб остался только быстро холодеющий отсвет погасшего заката. Сейчас и он сойдёт.

А какое-то одно окошечко, только одно-единственное на всё село, ещё горит да горит во всю заревую силу.

Вам непременно подумается, что за этим окошечком, с которым не хочет расстаться солнце, изба должна быть особенно тепла и тиха и что живут там, верно, особенно добрые люди.

И вас потянет к ним.

Когда Неждан возвращался на закате из города и на безлесном верху перед крутым, овражистым спуском к ручью Черторье остановился, по обычаю, чтобы немного передохнуть, была не зима, а всё то же памятное, знойное лето. Это было на следующий вечер после гибели Бахтеяра и посадника и после бегства из Москвы Маштака, княжого огнищанина и Андреевых убийц.

Перед Нежданом было не село, а лес, ещё почти сплошной занеглименский лес, просеченный только кое-где московскими топорами. Лес уходил в гору многими спутанными грядами. По их мохногривым горбам скользили последние лучи заходящего июльского солнца. И под одним из этих лучей горело среди лесной гущи во всю заревую силу одно окошко какого- то одного человеческого жилья.

Это было слюдяное окно Неждановой избы на самом верху глухого Сивцева Вражка.

Неждана потянуло домой.

Когда, держась за кустьё, тяжело кряхтя, он спускался к ручью, ему вспомнились его же собственные слова, сказанные три дня назад дьяконице. Щупая черёмуховым посошком каменистое дно пообмелевшего от долгой сухмени ручья, осторожно переставляя нетвёрдые ноги с глинистого бережка на круглый валун, с валуна — на скользкую кокору, с кокоры — на травянистую кочку и с кочки — на другой глинистый бережок, Неждан еле слышно шамкал про себя беззубым ртом:

   — Пришло солнышко и к нашим окошечкам. Вымели поганую натёку своей рукой.

   — Что говоришь? — окликнул его сын, легко, без разбега перемахнув с одного берега на другой.

   — Сам с собой говорю, — ответил отец.

Он ходил в город не столько по делу, сколько оттого, что в этот день всем московлянам захотелось побывать там, даже и тем, кто, как Неждан, не участвовал, по старости лет, во вчерашних горячих событиях.

А было, впрочем, и дело. И даже не одно, а два.

Одно дело: нужно было отыскать сына, который у себя, под Дорогомиловом, нынче не ночевал (Неждан узнал об этом от прибежавшей утром снохи). Это дело Неждан сделал: сына нашёл и сейчас вёл его к себе в избу, чтобы обстоятельно расспросить обо всём, что было вчера.

Другое дело: надо было узнать, жива ли, здорова ли та, что когда-то помогла ему, Неждану, добыть себе волю, уйти из княжих закупов. И это дело сделал, хоть и не совсем так, как хотелось бы. Своими глазами её не повидал, однако от верного человека (от боярской клетницы Луши) узнал, что жива. Только здорова ли?

Сыну было нелегко сдерживать шаг, чтоб не опережать отца. И всё-таки опережал, так что приходилось частенько останавливаться и пережидать, пока отец дошелестит до него лаптями.

А пережидая, нужно же было что-то делать: то сорвёт с ольховой веточки все липкие листы и понюхает пропахшие свежей горечью пальцы; то сорвёт с куста звездистое гнездо неспелых лесных орехов, выколупнет один из тесной зелёной ноздрины, раскусит ещё не тугую скорлупку, посмотрит, увидит, что ещё не раздалось ядро, ещё не съело белой мякотной подушки, которая его облегла, да и кинет через плечо. Да и усмехнётся в курчавую бороду.

Отец, с трудом поспевая за сыном, следил из-под бровей за всеми его движениями и будто вёл счёт его странным усмешкам.

Чему усмехается?

Не так уж и молод. Не так уж и весел нравом. Глаза со вчерашнего-то ещё не попригасли: огнём горят. Щёки ещё бледны с бессонья и впали от ночной гульбы. Бахтеяров-то пивной разлив весь до капельки роспили ещё до рассвета, оттого и упустил беглецов: боярина Петра с шурином Кучковичем, да с княгиней, да с булгарами. А ещё и поутру опохмелились княгининым сладким винцом. Впору бы и поустать. А прыть оказывает такую, какой и в холостые-то годы у него не бывало. И усмехается.

вернуться

45

Коса с короткой изогнутой рукоятью.