Изменить стиль страницы

—     Мама, когда вы придете в себя, вам надо приехать на несколько дней в Париж, отдохнуть.

—     Нет, доченька, с отцом умерла половина меня, а другая должна оставаться здесь. Я никогда не поеду в Париж. Главное, увидимся ли мы теперь?

Г-н Пруст со слезами на глазах слушал мой рассказ о том, как я простилась с ней. От нашего огороженного имения брат отвез меня на лошадях к станции за пять километров. Матушка  смотрела  мне  вслед,  пока  я  совсем  не  скрылась  из   вида.

А в один прекрасный день 1915 года вдруг стучат в дверь черного хода на бульваре Османн. Я открываю и вижу одну из сестер мужа, которая говорит мне:

—     Селеста, пришла телеграмма от твоего брата. Тебе нужно поехать туда, твоя мать очень больна.

—     Как же это так? Я еще два дня назад получила письмо от Мари, где она пишет, что матушка чувствует себя очень хорошо.

Но она настаивала, и я пошла к г-ну Прусту.

Он сказал:

—     Откуда же она узнала?

—     Из телеграммы.

—     А вы видели эту телеграмму?

—     Нет.

—     Принесите ее. Сама я даже боялась читать телеграмму. Как сейчас, помню г-на Пруста, бледного, с голубым листком на одеяле.

—     Бедная Селеста, ваша мать умерла. Здесь написано: «Осторожно предупредите Селесту, подробности письмом»,

Он тихо заплакал вместе со мной. Потом велел сразу же ехать:

—     Дорогая Селеста, я понимаю вашу боль, ведь у меня это уже было. Но вы должны повидаться с матерью, даже умершей. Хотя это очень тяжело.

—     Сударь, но я не хочу оставлять вас совсем одного.

—     Ничего, все как-нибудь устроится, не думайте об этом и поезжайте.

И он поцеловал меня.

Но мы все-таки сделали так, что одна из сестер мужа приходила к нему вовремя моего отсутствия.

Шла война, и средства передвижения были затруднены; в ожидании поезда мне пришлось ночевать в Сен-Флуре. Я выехала торопясь, даже не переоделась для дороги. Мои городские туфли увязали в снегу. А в Оксилаке брат и сестра решили, что я не приеду, и матушку уже похоронили (она скоропостижно умерла от кровоизлияния).  Я так и не увидела ее, как хотел г-н Пруст.

Мое отсутствие продолжалось не более трех дней, несмотря на все те же трудности обратного пути. Когда я рассказала г-ну Прусту, как все было, он снова прослезился и, взяв меня за руку, сказал:

—     Я все время думал о вас.

Кроме того, именно тогда пропал без вести старший брат Одилона Жан; г-н Пруст попросил своего друга Рейнальдо Ана разузнать о нем через своих знакомы в Генеральном Штабе. Перед моим отъездом в Оксилак он сказал:

—     Не беспокойтесь о брате мужа, Селеста. Если у меня будут известия, я пришлю телеграмму.

И он действительно телеграфировал, что пока еще нет никаких новостей.

За время моего краткого отсутствия сестра мужа Леонтина делала все, что могла. Но мне-то было понятно, насколько этого недостаточно. Как сказал г-н Пруст, время тянулось для него бесконечно долго, а Леонтина еще и не удержалась от того, чтобы не поговорить с кем-то в доме, а потом обо всем доложить ему, чего он совершенно не терпел. Он уже слишком привык ко мне, чтобы его устроил кто-то другой.

Я почти уверена, за мое отсутствие г-н Пруст практически не вставал. Он сказал мне, скорее шутя, чем в виде упрека:

—     Ваша Леонтина путалась в квартире и даже не умела застелить мою постель.

Очевидно, даже мое недолгое отсутствие доставило ему немалые неудобства, тем более что за все эти годы я болела всего один раз. Кажется, это было в 1917-м, когда свирепствовал испанский грипп, унесший столько жизней. Помню, меня лихорадило, я вся плавала в поту и еле держалась на ногах, а когда вошла в его комнату, он, никогда ничего не упускавший, спросил:

—     Что случилось, Селеста? Вам плохо? И, кажется, есть какой-то запах?

—     Нет, сударь, нет, уверяю вас. У меня все хорошо.

Но вечером г-жа Шевалье, кухарка с первого этажа и единственная моя приятельница, посоветовала мне поберечься. У нее самой уже был испанский грипп. В этот вечер г-н Пруст уходил из дома. Я все приготовила, как ни в чем не бывало. Потом, разложив всю кучу бумаг и газет у него на столе, после его возвращения легла, приняв аспирин и приготовив на стуле сменную рубашку. Через несколько часов я проснулась в луже пота, дрожа от озноба. У меня не было сил даже для того, чтобы поднять руку. Я едва смогла переменить на себе рубашку и снова заснула. К полудню я, как обычно, встала, чтобы заниматься делами и в четыре часа подала ему кофе. Ноги у меня были ватные, но я ничего не сказала г-ну Прусту. Он тоже промолчал, хотя, быть может, и заметил мое состояние, что было с его стороны еще одним свидетельством теплого ко мне отношения.

Ведь он не раз говорил мне:

—     Селеста, вам не следует видеться с такой-то. Боюсь, вы подхватите от нее микробов, а это для нас с вами очень плохо.

Однако самым неприятным была усталость. Пока г-н Пруст спал или отдыхал в постели, я бегала по хозяйству. Но как только он просыпался, тут все и начиналось. Именно поэтому сестра Мари и стала помогать мне.

Она была на три года старше, мы до сих пор живем вместе и обожаем друг друга — может быть, потому, что такие разные: у меня есть энергия для дел, но потом я валюсь с ног; она же, наоборот, всегда отступает перед трудностями. Сразу после смерти матери она слегла и не хотела вставать. Приехав в Оксилак, я нашла ее в постели, желтую, как лимон. Она только и повторяла: «Я не могу жить без нее». Потом мы постоянно переписывались. Я настаивала на том, что ей нужно встряхнуться и приехать в Париж, переменить жизнь, а не чахнуть в деревне. Но в первый свой приезд она не решилась остаться.

В конце концов я сказала г-ну Прусту, что не могу одновременно бежать налево и направо и быть сразу во всех местах. Я заверяла его в не меньшей, чем у меня обязательном характере моей сестры. Он согласился, и Мари приехала, теперь уже насовсем. Поскольку г-н Пруст не предложил для нее комнату бонны, находившуюся наверху, я из гордости не стала просить его и поселила Мари у сестры мужа на улице Лаффит. Она являлась к завтраку и уходила вечером.

Сначала — кажется, в начале октября 1918-го, незадолго до перемирия, — г-н Пруст несколько опасался ее. Надо сказать, что если я чувствовала себя с ним совершенно свободно, то сестра всегда была очень скованной. В самое первое время он как-то сказал мне:

Вот видите, мне приходится все делать по вашему желанию, вы захотели привезти сестру, и теперь она здесь.

Потом он увидел, насколько Мари все понимает, и что она полюбила его не меньше, чем я. Однажды, когда меня не было дома, он рассказал ей о своем отце, профессоре Адриене Прусте, и, вернувшись, я застала его очень довольным:

—     Селеста, я говорил вашей сестре о своем отце, и знаете, что она мне сказала?.. «Такие жизни, как у вашего отца, это ниспосланные жизни». Как прекрасно! Теперь это будет в моей книге.

Он так и сделал.

Но все-таки г-н Пруст не очень-то общался с Мари. Если меня не было в доме, он звал ее и говорил:

—     Что, Селеста еще не вернулась? Когда она придет, пришлите ее ко мне.

Мари ходила за покупками и очень помогала убираться, когда его не было дома. Но обычно он имел с ней дело в моем присутствии.

В его книге есть знаменитая сцена, где мы обе около него, когда он пьет свой кофе, и это будто бы происходит в Кабуре. Там изображены те дни, когда, просыпаясь, он был весел, как птичка, то ли потому, что потрудился ночью или, быть может, его не мучила астма.

В этой сцене я говорю у него: «Ахты, черный чертенок, смоляные волосы! Ах ты, хитрая бестия! И о чем только думала твоя мать, зачиная тебя, ведь ты просто птица, да и только. Посмотри, Мари, как он выглаживает свои перышки и какая верткая у него шея...» И правда, мне приходилось говорить ему нечто подобное, сравнивая его со встряхивающейся от сна птицей.

И еще слова, которые я говорю на той же странице: «Бедный растрепушка!» Именно так однажды я назвала его, и он спросил, откуда взялось такое слово.