Изменить стиль страницы

После его речи мужики долго молчали. Каждый, видно, раздумывал и прикидывал в уме: «Ишь хитер, как он завернул про межи! Сорняки на них растут! Ромашка там или тот же василек, какие же это сорняки? Красота одна, особливо когда урожай хорош…» Вдруг кто-то чуть слышно обронил слово; за ним — другой, третий, и будто плотину прорвало: заговорили все разом, громче и громче.

— Баб тоже поди объединять, или как?

— Нехай сандыревские мужики живут в коммунии, а мы не хотим!

— Оно, конечно, коммуния, может, и лучше. Но я, к примеру, отведу и лошадку и коровенку. Соха и прочее тоже есть. А Кузя вон с пустыми руками явился. А небось к общему-то котлу первым подбежит да вон с какой ложкой — восемь ртов.

— Правда, Игнат!

— Товаришши, не слухайте подкулачников! Без артели мы на своих землях с голоду подохнем. Правильно товарищ Ленин говорит. А Игнат, знаем его, церковным старостой был, нахапал.

— Я что ж… Если все, и меня пишите, — говорит Игнат Старобин.

VII

Уполномоченный курит, то и дело выплевывая изо рта ошметки папиросы, и смотрит хмуро на мужиков. Когда шум в комнате стихает, он поднимается:

— До крикунов и подстрекателей мы доберемся! Кто хочет говорить, прошу сюда!

В заднем углу встает дед Санаев. Зовут его Савватием. Ему лет девяносто, а то и более. У него белая-пребелая борода, длинные волосы отливают синевой, то ли от седины, то ли оттого, что давно не мыты. Стеганый зипун на нем латан-перелатан. Из дыр на груди и на плечах торчит серая вата. Дед Санаев переступает с ноги на ногу, размазывая худыми лаптями грязь по желтому крашеному полу. Старику кажется, что он идет, а на самом деле он продолжает топтаться на месте. Так, с места, и подает свой голос:

— А если у меня нет ничего. Ни надела, ни лошадки… то как, годен я до коммунии?

Уполномоченный пожимает плечами.

— Как так «нет надела»? Советская власть всем дала землю!

Дед Санаев плохо слышит. Он смотрит на незнакомца в кожаных шароварах и моргает белёсыми ресницами. Мне почему-то становится жаль старика. Дед Савватий живет на самом конце нашего порядка, в крохотной землянке, сложенной из дерна. Крыша у землянки необычная: вся она заросла полынью. Эта же полынь и на задах, где у других огороды. Дед живет одиноко. Когда-то в молодости он отправился с семьей на вольную, да всех в пути растерял: от голода умерли и жена и дети. Потом он долго пропадал, искал какую-то страну Беловодье, где будто вечно весна и вечно райские птицы поют, где текут белые молочные реки… Но так и не нашел такой страны, вернулся в Липяги и одиноко доживал свой век в холодной землянке. Не было у него ни семьи, ни двора, ни надела.

— Тебя, Савватий, сразу в социализму запишут! На все готовое, — шутит дядя Авданя.

— В Морозкин лог пора, а он в ту же коммунию, — смеются мужики.

Савватий постоял-постоял и сел.

Тотчас же со скамьи встал отец и, поскрипывая хромовыми сапожками, прошел к столу.

— Пишите! — коротко говорит отец. Он называет нашу фамилию и перечисляет то, что его хозяйство вносит в колхоз: лошадь, соху, телегу, корову, двух овец, десяток кур. — Сбруя справная, — добавляет он. И тут начинает кашлять. Кашляет долго, тонкая длинная шея и щеки покраснели. Откашлявшись, вытирает лицо платком и продолжает с пафосом: — Мужики! Ленин, учитель мирового пролетариата, указывает, что нет русскому землепашцу иного пути, кроме кооперации. Надо объединяться. Распашем межи! Заведем машины! Перекуем деревню… Я отходник. Работал на ситценабивной фабрике. Но, поскольку партия взяла курс на коллективизацию деревни, я решил вернуться навсегда на село, чтобы заняться землепашеством на коллективных началах…

Уполномоченный недоверчиво поглядывает на отца. Видимо, его книжная речь настораживала. Но все-таки, когда отец кончил, уполномоченный пододвинул ему лист бумаги. Отец склонился над столом, начал писать. В это время в углу поднялся дед. Борода его прыгает вверх-вниз, очевидно, он что-то говорит, но за всеобщим гулом слов его не слышно. Тогда дед вприпрыжку выбегает к столу, берет отца за руку и кричит:

— Он не имеет права писаться! Он не хозяин! Я хозяин! Отделю — пусть тогда пишется, куда вздумается, со своим кобылячьим хвостом!..

Отец отталкивает деда. Лицо его становится жестоким. Помусолив во рту карандаш, отец торопливо ставит на бумаге подпись и возвращается на место. Дед еще некоторое время трясет бородой и, не добившись признания своих прав, обиженный уходит с собрания.

Наутро отец вывел со двора кобылку, запряг ее в сани. Потом вынес из сарая соху, борону, вальки, сбрую, выгрузил все это на повозку и поехал на попов двор. Никто не помогал ему, но никто и не перечил. Дед сидел на задорге, покряхтывал; мать, проделав в окне отталину, наблюдала за отцом. Четверть часа спустя он вернулся без лошади, с пустыми руками. Пошарив в сенцах, отыскал веревку и направился в хлев за коровой. Он обратал комолку и потащил ее со двора. Корова упиралась, как бы чуя недоброе, никак не хотела переступать порог и выходить в сенцы. «А ну, Федя, стегани-ка ее!» — попросил отец. Брат нерешительно потоптался на месте, посматривая то на мать, то на отца.

Наконец отцу удалось вытянуть корову в сенцы. Овца, бывшая в одном котухе с коровой, сама вышла в открытую дверь. Вторая овца неделю тому назад окотилась. Вместе с ягненком она была в избе. Отец попросил меня выгнать ее в сенцы. Я открыл дверь в избу, но бабушка зашикала на меня, и я выскочил на улицу. Тогда отец сам выгнал овцу, а мне сунул черного длинноногого ягненка. Так мы и двинулись к поповскому дому. Корова по щиколотку проваливалась в сугробы, сопротивлялась. Овцы бежали следом.

На большом поповском дворе не протолкнуться. Ржут некормленые лошади, мечутся из одного угла в другой напуганные овцы. Чернявый шахтер и Кузя, попов работник, командуют всем этим хозяйством.

Вернулись мы с попова база к обеду. Дед все так же сидел на задорге и смолил самокрутку за самокруткой. Теперь он редко слезал с печи. Только когда наступало обычное время — время, когда он должен был задавать корм кобылке, дед, покряхтывая, шел во двор. Он чистил стойло, менял подстилку и, хотя стойло было пусто, бросал в кормушку охапку сена. Вернувшись в избу, снова лез на печку.

Так продолжалось всю зиму. Дед высох, сгорбился. С отцом почти совсем не разговаривал. Да и то, когда отцу разговоры вести? Дома он бывал мало. «Коммунальщики» заседали: каждую ночь в окнах поповского дома свет до самого утра. Деревенские подростки шныряют теперь в правление без боязни, мы с Федькой в особенности. Отец большой начальник: он бригадир. Отец заседает, а мы роемся в остатках поповской библиотеки, отыскиваем журналы с рисунками, старые, малопонятные книги.

Домой мы возвращаемся вместе с отцом. Он необычно возбужден, весел. А когда отец весел, то выражается громкими фразами:

— Растите скорее, сыны! — говорит он нам. — Учитесь лучше. Будете помогать строить колхоз, нашу новую крестьянскую жизнь…

Да, вот как оно обернулось: отец мечтал, чтобы сыновья выросли помощниками ему, чтобы они крепили «коммунию», которую он помогал организовывать. А мы?! А мы разваливаем родной курень, стираем с лица земли свое извечное липяговское гнездовье. Нам, его сыновьям, не жалко отцовского крова. Даже грачи и те, почуяв недоброе, кружат над нами и галдят.

— У них, видно, скоро птенцы будут, — сказал я, указывая на грачей. — Может, пока не надо рубить ракиты — пусть улетят выводки.

— А-а! — Федор махнул рукой. — Сняв голову, по волосам не плачут.

VIII

Потолок мы разобрали быстро. Доски и в самом деле могли пригодиться. Федор и Павел Миронович уселись отдохнуть на задорге. Закурили.

— Эх, теперь бы дедова Андрея табачку, самосада, — сказал Павел Миронович.

— Да. То хороший табак был, — согласился Федор.

Мне стало грустно от воспоминаний. Я выпрыгнул сквозь выставленное окно и, проваливаясь по пояс в соломе, выбрался к раките. Митяй и Степан убирали сучья обрешетки. Я стал помогать им.