Изменить стиль страницы

«Бедные ежики! — думал я. — Куда же вы попрячетесь теперь, когда и избу разломают, и погреб, и двор, и баню?..»

V

— Мама, вон возьми, нашлась твоя кудель-то! — сказал, посмеиваясь, Степаха и указал на кучу тряпья, валявшуюся у ракиты.

— Брось смеяться-то! — в сердцах отозвалась мать.

— Я не смеюсь… Не веришь? Погляди!

Мать нагнулась — да, она самая. Кудель эта, моток чесаной шерсти вместе с гребенкой и веретеном, пропала лет двадцать назад, еще до войны. Помню, когда ее искали, перевернули кверху дном все, что было в избе и в мазанке. А теперь она вдруг нашлась. Завалялась на чердаке среди дубовых листьев. Бабушка небось сунула, да и позабыла.

— Нашлась-таки!.. — Мать тронула моток. Из-под ее рук взметнулся фонтан пыли. Закашлявшись, она было отступила, но тут же вновь нагнулась, схватила гребенку и веретено и, взяв их под мышку, пошла к мазанке.

В воздухе носилась пыль и пахло гарью.

Митяй и Степаха сгребали в кучу солому. Я взял вилы и принялся им помогать. Но недолго мне пришлось орудовать ими: вскоре меня позвали наверх. Приступали к разборке потолка, требовался помощник. Федор надеялся, что кое-какие доски еще пригодятся. Действовал он очень осторожно. Начали с угла над печью. Федор ломом приподнял край потолочины, а я, опустившись на колени, схватил конец доски руками и выпростал ее из паза. Потолочина была изрядно тронута жучком, но казалась довольно крепкой. За четверть часа мы вынули не менее десятка потолочин.

Открылась печь, вернее, та часть ее, которую у нас называют «задоргой». Это верхний угол русской печи. С краю его березовый, обшарканный до блеска кругляк. За этот кругляк мы, дети, цеплялись руками, когда надо было взобраться на печь. В праздники, уткнувшись в него подбородком, мы наблюдали из своей засады за гостями.

Зимой на задорге любил сиживать дед. Зимой мужику дел поменьше, чем летом. После ужина, нахлебавшись кислых щей, покряхтывая, дед заберется на печь, сядет на задоргу, свесит ноги, обутые в лапти, достанет кисет, не спеша свернет козью ножку и пускает себе в бороду колечки дыма.

Мне почему-то особенно памятна зима 1929 года. Зазимок наступил рано, только что проводили отца. И вдруг в семье началось непонятное беспокойство. За столом только и разговоров про какую-то «коммунию». Каждый вечер на селе сход. На собрания ходит один дед. Бабы до полуночи ждут его. Лампа под потолком пригашена. Мать штопает наши дырявые варежки, бабушка, лежа на печи, вздыхает.

Мне все хорошо видно. Мы со старшим братом спим на конике: это, как войдешь в избу, сразу налево. Прилавок широк, но все же вдвоем нам спать тесно. Мать на ночь отодвигает стол и приставляет к конику скамью. Потом стелет матрас, набитый соломой, покрывает его самотканой рядновой подстилкой; такой же ряднинкой мы и укрыты. Рядно греет плохо. На ночь дед набрасывает на нас свой чиненный-перечиненный овчинный полушубок. Но зимой и под полушубком холодно.

Однако на конике спать лучше, чем на полатях, где спят Иван и Митя. На полатях, настланных под самым потолком, тесно, там повернуться нельзя. И душно на полатях — столько людей спит в избе!

На полатях тесно и душно, но главное, оттуда не видно, что делается в избе. Свесишь голову, чтобы посмотреть, — на тебя сразу же зашикают со всех сторон: спи, мол, чего надо? А на конике красота! На конике можно укрыться по плечи дерюжным одеялом, уткнуться носом в плечо брата и, сделав вид, что спишь, преспокойно наблюдать за всем происходящим.

Уж начинает одолевать дрема, и вдруг слышишь: в сенцах стукнула щеколда. Вернулся с собрания дед! Вот он высморкался, постучал ногой об ногу, стряхивая снег со смерзшихся на морозе лаптей, и вместе с облаком белого пара вошел в избу. Крякнув, дед содрал с бороды сосульки, распоясал путо, служившее ремнем, бросил полушубок нам на постель.

Мать оставила штопку, засуетилась. Бабка, покряхтывая, слезла с печки, загромыхала ухватами. Дед ушел еще до ужина, сейчас он садится за стол. Мать устроилась сбоку стола напротив. Она выжидательно смотрит на деда, не решаясь заговорить первой. Покончив со щами, дед вылизывает ложку и лезет в карман за кисетом.

— Ну, что порешили, батя?

— Еще трое записались, — говорит дед, заворачивая самокрутку, — Авданя, Кузьма, попов работник, и Таня Виляла. А заодно и председателя выбрали.

— Кого ж?

— Из Побединки с рудника привезли. Чугунов по фамилии.

— А Ефрем был?

— Был.

— Не записался?

— Нет, еще держится.

— Ефремке что?.. Он герой, с Чапаевым войну прошел, — подает голос бабушка. Она не решается подойти к столу. Прислонившись к тесовой переборке чулана, стоит поодаль и крестится.

— «Герой»! Уж молчала бы!

Дед не любит, когда бабка сует нос в мужские дела. Раскурив самокрутку, он достает из кармана не то книжицу, не то газету, сложенную шириной в ладонь, и, разгладив ее, подает матери.

— Ну-ка, Палага, почитай!

Дед не знает грамоты. Мать тоже не очень учена: всего лишь две зимы ходила она с «буквицей» к нашему приходскому дьячку. Церковные книжки, однако, она читает хорошо, а вот газет отродясь в руках не держала. Подслеповато щурясь, мать подставляет газету поближе к лампе, шуршит бумагой.

— Тут читай. Где отмечено, — указывает дед.

Мать долго шевелит губами, потом начинает читать по складам:

— «…Но чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения — вот для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти на хороший конец эту эпоху в одно-два десятилетия…»

— Так. Хватит! — Дед забирает газету и кладет ее перед собой. — Двадцать лет! Поняла? Это Ленин так сказал. А наши умники хотят за месяц сорганизовать коммунию. Нет у них правов таких силком заставлять писаться.

Мать сокрушенно качает головой.

— Чует мое сердце, батя, не устоять нам перед этой планидой. Сказывают, кто не запишется теперь, тех в Сибирь ссылать будут. Батюшку вон увезли… Так и нас. Вам-то что, вы жизнь прожили. А куда я с ними, один другого меньше?.. — Мать начинает шмыгать носом: вот-вот разрыдается. — Записались бы, батя, как другие. Спокойней была б…

Дед молчит. Седая голова его, как тисками, зажата в заскорузлых ладонях; в бороде застряли остья ржаных колосьев. Дед будто и не слышит слов матери. Уткнувшись в газету, он продолжает рассуждать:

— И еще Ефремка читал, что коммуния объединяет равных. Ему, Кузьме, или той же Виляле, что ж им не записываться? Ни кола, ни двора. Один наделок и тот обработать не могут. Отведи им кобылку — они ее за зиму заездят. А весной на чем пахать?

— В Сибири, гуторят, и бог ненашенский. Ему двумя перстами крестятся… — подает голос бабушка. — Пишись с ребятами, Палага… Пусть он один к нечистому едет!

— Цыц! — дед со злостью ударяет кулаком по столу.

Глиняная тарелка на столе подпрыгивает. С перепугу теленок вскочил на кривые ноги и, горбясь, задрал хвост кверху. Бабка схватила горшок, стоявший возле чугуна, бросилась к теленку…

Это происшествие на некоторое время прерывает спор. Захныкал на полатях Митька. Мать встала из-за стола, чтобы успокоить горластого Митьку, ему шел тогда третий год.

Дед долго сидел один. Когда же вернулась мать, он вдруг резко поднялся и, не глядя на нее, сказал:

— Вот что, Пелагея, отбивай депешу Василию. Пусть приезжает. Делиться будем. Берите избу, лошадь, хозяйничайте. Я свое отхозяйничал. Захочет в коммунию, пусть идет. Я сам себе, без ихней коммунии проживу. В бане жить буду, а не пойду! Чай, с голоду не умру…

— Что вы, батя?!

— Я на других шею гнуть не дурак. Так-то! Отбивай депешу, как сказал. — И, не помолившись, дед полез на печку.

В бога, как и в коммунию, дед Андрей не очень-то верил…

Вскоре приехал отец. Встречали его лишь мать да дед. Было морозно, вьюжно. Никогда еще отец не возвращался с отхода зимой, может, потому и не было обычной радости по поводу его приезда.