Изменить стиль страницы

Марью остригли, остригли ножницами, как стригут овец перед окотом. Голову ее повязали платком, но Маша стаскивает его, в забытьи ищет свои косы. Не найдя кос, она плачет. Мать успокаивает ее. Дает лекарство.

Мать не велит нам подходить к больной. Едва мы слезем с печки, она за нами со скалкой: сидите, бесенята, где посажены, — не ровен час все расхвораетесь!

Маша поправлялась медленно. Нам скучно сидеть на печи. Единственное наше развлечение — Машина сумка с книжками. Как только она заболела, мы сразу же завладели ее ранцем. Сначала довольствовались лишь тем, что разглядывали картинки, потом они нам надоели; мы стали их вырезать и наклеивать на листы чистой бумаги.

Весной Маша поднялась наконец с постели. Худая, длинноногая. Она все гляделась в зеркало и все надвигала платок на самый лоб. Настал день идти ей в школу. Мать с трудом отыскала ее сумку. Раскрыла… и — о, ужас! — от Машиных книжек остались одни обложки.

Мать схватила ухват да за нами.

— Дьяволята вы этакие!

Маша остановила ее:

— Не трожь их, мама. Чего уж теперь учиться. Год прошел. Не догнать мне подруг.

— Что ты, доченька?! — От ее слов мать расстроилась еще пуще. — С самим директором я вчерась разговаривала. Помочь тебе обещал…

— Остригли, как овцу. Не пойду, пока коса не отрастет.

— Все знают, болезнь какую ты перенесла. Походила бы пока до лета. А за лето и коса отрастет. Рано в невесты-то записалась! — Мать готова была теперь с ухватом броситься на Машу. — Сама осталась неграмотной, так думала, что детей выучу. А она ишь что вздумала! Да кто тебя такую, с пятью классами, замуж возьмет? Не те, дочка, времена…

— Небось быстрее всякой грамотейки мужа себе найду! — заносчиво сказала Марья.

Сказала — как в воду глядела.

Не помню теперь точно, сколько прошло зим, как Марья перестала ходить в школу, и успела ли у нее отрасти коса, только, глядь, как-то под вечер стучится в избу бабка Алена, повитуха.

— Можно войтить-то?

— Входи, Аленушка, коль не шутишь, — отвечает мать.

Алена входит, разодетая, в плисовом казакине, с узелком в руках. Отвешивает матери поклон и говорит:

— Мир дому вашему!.. Сказывали нам, что у вас лебедушка есть. У вас есть лебедушка, а у нас — лебедь… — И узелок на стол ставит.

Мать со стола узелок взяла да скорее на коник его. А сама говорит Маньке:

— Ну-ка ты, лебедушка, выйди-ка на минутку из избы!

Манька зарделась и бочком-бочком в сенцы.

— Сватья дорогая, — заговорила мать, усадив Алену. — Передай спасибо за предложенье, но только я так считаю, что нашей лебедушке рано еще улетать из материнского да отцовского гнезда.

Алена начала всякие сказки-присказки сказывать: что, мол, лебедушки на воле гуляли, без отца с матерью обо всем договорились.

Мать в лице переменилась. Если б не Алена, а другая какая-нибудь сваха пришла, она бы ее взашей из избы вытолкала.

— Не отдам! — говорит мать. — Сама семнадцати лет за Василия выскочила, жизнь свою молодую сгубила, и чтоб дочь… И не приходи боле! От ворот да поворот.

— А может, все-таки Маньку спросим, как она? — предлагает Алена.

Мать открывает дверь в сенцы.

— Манька!

Входит Манька. Она уже успокоилась немного, стоит у притолоки, перебирает рукой конец платка.

— Вот сватать тебя пришли. Знаешь хоть, за кого?

— Знаю.

— Я отказала, — говорит мать. — Молода еще. Подождать бы годик-другой…

— Во-на! — недовольно отзывается Манька. — Чего ждать-то? Можа, я лучше Павла и не найду.

— Лады! — бросает бабка Алена и кладет свой узелок на стол…

И пошло и завертелось свадебное колесо: сговор, зарученье, большой пропой, девичник, венчанье и, наконец, свадьба… На свадьбе, по обычаю, каждому сродичу заранее отводится определенная роль. Как в спектакле. Я знал, что мне поручено сундук продавать. Это когда к жениху невесту насовсем поведут, то следом за молодыми везут и невестино приданое, сложенное в сундук.

У нас и сундука-то лишнего не было — не готовилась мать. Пришлось заказывать пожарным порядком. Делал его дядя Ефрем, Костин отец. Делал наспех. Клея у дяди Ефрема не оказалось, так он построгал, пригнал в шпунт, сколотил кое-как крышку, — и готов сундук. Был он неуклюж, но превелик. Все приданое в него уместилось: и матрас, и подушки, и подстилки тряпичные, и холсты самотканые.

Когда Павел Миронович в сопровождении дружек повел Марью к себе, и мы с дедом на повозке следом поехали. Селом ехали — дед лошадью правил. А как свернули к дому жениха, дед усадил меня на сундук, вожжи мне отдал и говорит:

— Подкатывай, Андрюха, только смотри не продешеви! — и картуз свой мне в руки сует. — Пусть червонцы в картуз кидают!

Подъехал я к Зуйкову дому. В одной руке вожжи, в другой дедов картуз. У самой мазанки встречают меня дружки. А в дружках у Павла Мироновича были Степан, брат его, и Беднов Петр, Ивана Беднова старший брат, здоровенный детина, в войну погиб, на мине подорвался.

Вышли дружки мне навстречу — и так и этак стали уговаривать, чтоб я им сундук отдал. И конфет предлагают, и браги. А я все «нет!» кричу и все протягиваю им дедов картуз. Подставляю картуз и ору: «Нет! Дешево!» Тогда Петро как сыпанет мне в картуз медяков, а сам: «Понесли!» — командует Степану. И, не дав мне опомниться, дружки подхватили сундук на руки, вместе со мной понесли его к мазанке.

— Продешевил, паршивец! — Дед взял у меня из рук картуз да подзатыльник мне сгоряча. — Наперед несговорчивее будешь!

Бабы засмеялись. Я спрыгнул с сундука на землю и побежал к дому. Показался мне этот дом чужим, мрачным. Низенькая с крохотными оконцами избушка жалась к большому каменному дому Бедновых. У нас хоть ракиты перед избой, а тут ни деревца, ни сарайчика…

— Только ты, Андрей, — прервала мои воспоминания Марья, не кори Нюшку-то! Подумает еще, что я подговорила. Ты Виктора посовести. Его скорее словами-то проймешь…

VI

Мы свернули с дороги к дому. Марья первой поднялась на крыльцо. Крыльцо, выходившее на улицу, стояло высоко. И сам дом стоял высоко.

Дом у сестры был новый. Та низенькая хатенка, куда ее привели, сгорела на вторую весну после свадьбы. Тогда же они слепили себе крохотную мазанку, и в ней, в той мазанке, прошла, по сути, вся жизнь Марьи. В ней родились и выросли дети, в ней и свадьбы их справляли. Наконец-то поднатужились, поставили новый просторный дом, так — на тебе! — от сына родного житья нет.

Следом за Марьей я поднялся по ступенькам на крыльцо. В сенцах Марья заплакала, но я прикрикнул на нее:

— Хватит!

Она вытерла глаза концом полушалка, и мы вошли в дом.

Первым я увидел Павла Мироновича. Он сидел в углу, прислонившись спиной к печке, и, хотя в доме было не так уж холодно, Павел Миронович снарядился, будто собрался в Антарктиду. На нем был полушубок казенный, черной дубки, валенки, уши шапки опущены и завязаны на подбородке.

Я поздоровался.

На печи заохала, запричитала бабка Степанида, мать Павла Мироновича:

— Ох, Андрей Васильч… Бяда-то у нас какая…

Зять кивнул мне головой, приветствуя, но с места не двинулся. Весь вид его будто говорил: «Посмотрите, люди добрые, как мне холодно! Мне холодна, а я терплю…» Он был немного артист, этот Павел Миронович, да к тому же, что называется, навеселе. Я понял это, как только взглянул на него.

— Что тут у вас стряслось? — поинтересовался я.

— Вот, полюбуйтесь, Андрей Васильч, на своего ученика!

Павел Миронович встал, отдернул ситцевую занавеску, разделяющую дом на две половины.

У окна, выходящего в проулок, стоял Виктор. Я не сразу узнал его. Он был в ватнике, но без шапки и без рукавиц. Он держал в руках лом и долбил им стену ниже подоконника. Сам подоконник и рама были выставлены и стояли в углу возле комода, уставленного безделушками.

Виктор ловко орудовал ломом. Бил с силой, с ёканьем — стена поддавалась с трудом. Куски шлакобетона отлетали в сторону, в проулок. «Ничего, добротно, на совесть лили!» — подумал я.