Изменить стиль страницы

— Сговорились с Казаком.

— Опять со столом? — спросит мать.

— Обнаковенно!.. — обронит дед.

Казак пастушил из года в год, но сговор, или, говоря иными словами, условия найма каждый год менялись. Как правило, пастухи нанимались «со столом». Это означало, что каждый двор, имеющий в стаде корову, должен, когда придет очередь, кормить пастуха и его подпасков.

Насчет пастуха никто не возражал — таков обычай в Липягах. А вот о подпасках каждый раз шел спор. Спор шел из-за того, что подпасками Казак брал своих детей, а так как их у него была тьма-тьмущая, то по мере того как они подрастали, увеличивалось и число подпасков. Казак норовил всех их накормить за счет «обчества». При сговоре он ершился, напирал на мужиков, чтобы увеличить число подпасков. Мужики же, наоборот, старались оговорить, что они не намерены кормить всех казачат.

Иногда этот торг с пастухом тянулся неделями. Казак грозился уйти пастушить в Сандыри или еще какое-нибудь село, тянул с выгоном скота. Мужики кряхтели, чесали затылки и в конце концов уступали.

Столоваться пастух начинал с нашего порядка.

Едва пригонят вечером стадо, глядь — идет по улице Казак. На нем вылинялый плащишко, на ногах — опорки с чужих ног. Зато на голове — большеполая велюровая шляпа с бантом. Через плечо переброшен длиннющий-предлиннющий кнут, в руке — начищенный до блеска рожок.

Следом за отцом идут подпаски, такие же, как и сам Казак: оборванные, худые, нестриженые. У каждого — плетенные из ремня кнуты; только дудки у них поменьше, чем у отца, только черные кудри покороче, только ноги не обуты, а голые и все в цыпках… Идут подпаски степенно, друг за другом: сначала старший казачонок, следом — поменьше, еще меньше… Последней шагает Грунька. На ней, как и на ребятах, шаровары, а в руках опять-таки кнут и медный рожок.

Третьего дня они свернули к Ефремовым, вчера к Беленькому. А сегодня наша очередь принимать пастухов.

Мать встречает Казака на поляне, перед домом. Кланяясь, приглашает пастухов в избу. Посреди вымытого и выскобленного ножом стола — миска с квасом, яйца на выщербленной тарелке, хлеб, отварная картошка.

В посудинке, заткнутой бумажной пробкой, четвертка первача: это для пастуха, персонально, как говорится.

Казак вешает шляпу на крюк, рожок кладет на коник и садится за стол. Справа и слева от него рассаживаются подпаски.

Мать — в фартуке, на голове повязан новый платок — суетится возле стола, потчует пастухов. Казак выпьет чарку водки, крякнет, закусит соленым огурцом и принимается за квас. За ним, словно по команде, берутся за ложки и подпаски. Едят казачата молча, жадно; слышится только чавканье жующих челюстей да шмыганье носами.

За едой Казак вспотеет, снимет плащ, расстегнет ворот посконной рубахи; черные глаза его соловеют.

Мать ласкова с пастухом. Она подливает в миску холодного кваса, а сама все заводит разговор про свою комолку. В этот год, мол, корова хорошо кормлена, особенно как стали гонять в Свиную Лужжинку… И сор не ест, и ботву…

Казак, в свою очередь, хвалит комолку: смирная корова, никогда не отбивается от стада…

Это повторяется всякий раз, каждый год: мать хвалит пастуха, а пастух — корову. И каждый год все лето мать носит мешками сорную траву, чтобы накормить голодную корову, и каждый год наша комолка ходит с синяками от пастушьих кнутов: она хоть и хорошая корова, но на редкость упряма и непослушна.

…Пока казачата наедаются, мы, пацаны, глазеем на них в открытое окно: а ну как дядя Казак разрешит потрубить в рожок или даст кнут пощелкать. Такое редко случается — пастух не велит баловаться своей амуницией. Иное дело подпаски. Рожки и кнуты свои они складывают в сенцах. Подойдешь к окну и скажешь:

— Грунь! — и, сложив ладони трубкой возле губ, покажешь ей, что, мол, подудеть хочу.

Грунька тряхнет головой, и тогда бежишь в сенцы, берешь ее дудку и кнут и трубишь, и щелкаешь кнутом сколько душе угодно — на зависть соседским ребятам. Они стоят тут же; они знают, что завтра пастух столуется у них. Значит, завтра медная дудка будет и у них в руках…

Вот, наконец, пастухи поели. Казачата выходят из избы и в той же последовательности, как шли раньше, направляются домой. Первым идет Казак в шляпе, следом — казачонок поменьше, еще меньше…

И, как всегда, последней бежит чумазая Грунька.

VII

В избе Грунька тихая. Сидит и только уплетает картошку да хрустит огурцом. За весь вечер слова не скажет и глазами в сторону ребят не поведет. Зато в школе она — сущий бесенок. Ни одному мальчишке в драке не уступит.

Вечно-нечесаная, босоногая, Грунька отличалась выносливостью и изворотливостью. Она никогда не болела, хотя всю зиму бегала в плисовом легком пиджачке; никогда не ябедничала, хотя ей больше других девчонок доставалось в потасовках… Вот вспыхнет на перемене драка. Трещат чубы и рубахи, слышны вскрики и удары кулаков. Кто-то побежал звать дежурного по школе. Девочки с визгом разбежались в дальние концы коридора. Глядь, бежит Груняша и ну разнимать дерущихся. Молча набрасывается на ребят, царапает лица ногтями, кусается, отбивается ногами. Глаза у нее блестят, черные кудри прилипли к потному лбу.

Ребята озлятся, набросятся на Груньку. А та забьется в угол и шипит: «Что! Получил?! Получил?!» Только слышно, как трещат в ее цепких руках мальчишеские портки и рубахи.

Когда прибежит дежурный, разнимать и успокаивать некого: Груня сама навела порядок.

Училась Грунька кое-как, вечно у нее ни тетрадей нет, ни учебников. Зато росла лучше многих своих подруг.

Помню, дня за два до начала занятой в седьмом классе я прибежал в школу узнать расписание. На площадке второго этажа перед фанерным щитом, на котором приклеено расписание, толпились ученики. Я подошел. Пришлось встать на цыпочки, чтобы разглядеть, где седьмой «А». Впереди меня стояла девушка — рослая, в голубом белым горошком платьице. Смуглая шея, красивые руки, коса. И какая коса! Такой косы я и после никогда не видывал: густая, длинная, отливает синевой, как воронье крыло.

У меня так и захолонуло что-то внутри. Смотрю на щит, а ничего не вижу. Графы, дни недели — все слилось в одно пятно. Только и вижу эту косу. Девушка вертит головой, отыскивая нужную графу, а коса так и переливается змейкой.

И мешает мне девушка — не видно за ней ничего, — и толкнуть ее боюсь: а ну как это какая-нибудь новая учительница!

Но вот девушка обернулась. Я так и остолбенел: да это Грунька!

— Груша, здравствуй! — обрадовался я, протягиваю ей руку.

Грунька сделала вид, что не заметила моей руки, слегка кивнула мне головой, перекинула косу наперед и пошла вниз по лестнице, полная девичьего достоинства…

Много лет спустя, став учителем, я не раз наблюдал в учениках такие резкие перемены, связанные с возрастом. Но тогда меня поразило необычное превращение Груньки из озорной, неряшливой девчонки в строгую, красивую девушку. Правда, она всю зиму ходила в школу в этом летнем платьице горошком. Теперь, однако, оно всегда было хорошо отстирано и выглажено. Ни в какие потасовки с ребятами Грунька не ввязывалась, никого больше не царапала. И вообще, казалось, что нас, своих однолеток, она не замечает. У нее появились подруги постарше.

Вечерами она ходила на посиделки. На посиделках на нас, школьников, цыкают («Шляются тут без толку — холодят избу!»). А Грунька сидит за столом вместе с невестами. Девушки вышивают, играют в жмурки. Иногда приходит гармонист. Начинается пляска.

Грунька выйдет в круг — упружистая, подобранная, словно дрофа перед взлетом, тряхнув длинной косой, запевает:

Холодна вода в колодце,
холодна, не видно дна…

Произнося первую часть припевки, Грунька стоит не двигаясь, лишь чуть раскачивается при этом и змеится коса у нее на спине.

Но вот в такт музыке Грунька переходит на новое место. Теперь мне видно ее лицо — смуглое, чернобровое.