— Так и ликвидировали наш липяговский колхоз. Мой колхоз! — Он поднял кверху руку, в которой была зажата алюминиевая вилка. — А я сделал бы из него конфетку! Точно говорю! О моем колхозе гремела бы слава, если бы не это чертово объединение…
— С каким же колхозом вас объединили? — спросил Чугунов.
— С Хворостянским. Видите ли, колхоз наш считался запущенным, а в Хворостянке получше, середнячок вроде. Понятно, мы мозолили глаза начальству. Василий-то Кузьмич одно время сопротивлялся. Но тогда и под него яму вырыли. Область вся как шагнула? На весь мир гремит! А наш район по-прежнему захудалый. Тогда наши областные начальники так решили: все слабые колхозы объединить со средними, а захудалые районы — с более сильными. Чтобы не было в области отстающих! Понятно? Так мы очутились в Скопинском районе, а мой колхоз… наш с вами колхоз… У-у!.. — Володяка наклонился над столом и принялся налегать на закуску.
Чугунов достал из кармана галифе пачку «Беломора», закурил. Черная прядь волос упала ему на лоб. Он поправил ее и, подперев голову, пустил колечки дыма. Сизоватые крендели поднимались все выше и выше. Чугунов дунул на них, и они поплыли в сторону.
Мне хотелось порасспросить Чугунова обо всем. Но Володяку разве перебьешь? Я сидел и слушал. Я слушал беседу двух председателей нашего колхоза — первого и последнего…
Чугунов старался как можно больше узнать про колхоз. Иногда, когда Володяка замолкал на миг, он расспрашивал о том, как было в войну да когда объединились. Да лучше ли стало с использованием техники. Да как с трудоднем — Володяка рассказывал.
По его рассказу выходило, что колхоз наш «доходил до точки». Однако за два года его, Володякиного, председательствования, поднялся, не хуже иных передовиков стал!.. И снова Володяка переводил разговор на свое: не случись, мол, объединения, его колхоз гремел бы на всю область!..
Мне не хотелось возражать, но на самом же деле все было как раз наоборот. При Иване Степановиче дела у нас действительно пошли на поправку. Но Иван Степанович заболел. Некоторое время он еще тянул лямку через силу, но потом его совсем скрутило. И опять дела наши стали плохи. Тогда в райкоме начали ломать голову: кого послать в Липяги? Тут-то и подвернулся Володяка. Он оказался под рукой у начальства, как раз служил в райкоме. Видно, Володяка не очень ладил с заведующим отделом, где работал, и тот задумал от него избавиться. Он и предложил Василию Кузьмичу послать к нам на место Ивана Степановича Володяку. «Полунин местный, — доказывал заведующий, — работал там в инструкторской группе райкома при МТС. Молодой, инициативный…»
Что касается инициативы, то ее у Володяки хоть отбавляй. Только инициатива эта направлена не в ту сторону.
Я уже рассказывал, какие споры были в нашей семье про «коммунию». Отец мой, ходивший в отход, почти рабочий, горячо выступал за артель. Он первым отвел кобылку на артельный баз. Дед не соглашался. Он не был против «коммунии» — всю жизнь прожил в нищете. Но дед был философ. Он любил повторять свою присказку про грабли, о том, куда они гребут. «До тех пор, — уверял он, — пока грабли гребут по-старому, никакой коммуны вы не построите…»
У Володяки грабли гребли по-старому.
Недели не пробыл в председателях, как начал ставить себе новый пятистенок. И в старом отцовском доме жить еще можно было, но Володяка во всем любил шик. Как раз в то время какая-то умная голова решила, что надо отдать леса средней полосы под опеку колхозов. Володяка выбрал себе лучшие дубки, ели-смолевики. Отгрохал не дом, а крепость. Карнизы и наличники приказал плотникам выполнить по старинным рисункам, усадьбу огородить чистым тесом. Не в Липягах такому дому стоять, а впору, как крендель, на Нижегородскую ярмарку везти.
Иван Степанович тарантасиком пробавлялся. А Володяка купил себе за артельные денежки машину. В новенькой «победе» наш председатель разъезжает, на пленумах да на разных собраниях речи часовые держит. Обязательства одно другого лучше! Портретики в газетах замелькали. Где же ему в дело вникнуть? Времени для этого нет.
Глядя на председателя, и его помощники начали баловаться, запускать руки в артельный карман.
Вот и пошло оно, дело-то, опять вкривь и вкось. Одно время Володяку терпели. А потом, как дали кое-кому по шапке за вранье, опять стали нас, липяговцев, называть слабосильными да отстающими. Раз поругали, другой — не помогает. Надоело.
И решили тогда раз и навсегда подрубить под корень наш «Красный пахарь». Объединили нас с хворостянскими мужиками. Теперь у нас один с ними колхоз — «Путь к коммунизму». Хозяйство большое — десять тысяч гектаров одной пахоты.
Вот почему Володяка стал последним…
Они сидели передо мной — первый, которого я больше знал по добрым воспоминаниям липяговцев, и последний — Володяка, мой институтский товарищ, можно сказать, друг. Смотрел я на них и думал. Вот, думаю, у древних мудрецов была такая поговорка: «Все к лучшему в этом лучшем из миров…» И невольно сравнивая сейчас первого нашего липяговского председателя с последним, я на минуту усомнился в неопровержимости мудрости древних. Но именно на одну-разъединую минуту. Ибо без Володяки после объединения все-таки стало лучше.
Я пристально наблюдал за Чугуновым. Он был для меня человеком-легендой. Что только о нем не рассказывали! В бытность его председателем у него не было ни семьи, ни имущества. Он снимал угол у одинокой старушки. Весь день у людей на глазах. Спал ли он когда-нибудь? Никто толком не знал. Чугунок весь принадлежал делу, артели, которую создавал. Семьей-то он обзавелся уже потом, когда служил в рике.
Чугунов курил и спокойно выслушивал собеседника. Выслушивал до последнего слова, как будто в этом последнем слове и заключался смысл всего.
Подвыпивший же Володяка, говоря, вздымал кверху руки, кричал громко, выкрикивая слова, как лозунги:
— Они сделали мой колхоз бригадой! Они думали, что так лучше! Дудки! Они еще меня позовут!
— Кто «они»? — улыбнувшись, спросил Чугунов.
Володяка стих, поморгал бесцветными ресницами. Кто они, эти страшные враги его, он и сам не знал.
— Липяги село большое. Домов четыреста, а то и более, — сказал Павел Павлович. — Но при теперешней технике, может, и выгоднее иметь один крупный колхоз.
— Было когда-то четыреста, — заметил я. — А теперь если половина дворов осталась, и то хорошо.
— Да, обезлюдели Липяги, — согласился Чугунов.
— Чепуха! — Володяка снова рыгнул. — Моста через Липяговку сделать не могут. Тракторы в объезд по десять километров ездят. Разве можно такое наблюдать равнодушно? Ну, скажите, можно? Жена ругает: успокойся, брось. Ей, дуре бабе, не понять, что не о себе беспокоюсь, а о народе. О народе! Из-за этого и в рюмку стал чаще заглядывать.
— Зачем же вы так о жене?
— А что жена! За меня любая пойдет в Липягах, лишь позови!
Чугунов ничего не ответил, только пожал плечами. Он погасил папиросу, ткнув ее в край пепельницы, полной окурков, потом вздохнул и сказал тихо:
— Я бы о своей жене так не говорил. Хотя… и она оказалась женщиной… — Он не договорил, замолчал.
Я подумал, что сейчас самый подходящий момент спросить Чугунова о семье, обо всем том, что с ним стряслось. Я извинился и спросил.
Лицо Павла Павловича погасло, глаза сделались грустными.
— Пришлось вернуться к старой профессии.
— Работали в шахте?
— Да, работал в шахте.
Видно, ему не хотелось говорить об этом более подробно. Не знаю, что было тому причиной: врожденная ли скромность или воспоминания о той поре слишком больно отдавались в его душе. Чугунов снова закурил и, не сдержавшись, встал из-за стола.
— Чего расспрашиваешь? — проговорил Володяка. — Будто не знаешь: сидел человек! Не будем теребить прошлое. Давайте выпьем за будущее! — Он взял со стола бутылку, налил водку в стаканы.
Мы чокнулись. Чугунов стоя выпил, поморщился, закусил и нервно заходил по комнате взад-вперед.