Изменить стиль страницы

Ответ был ясен и самому композитору — надо было учиться. Представление об искусстве как о чем-то не поддающемся учебным правилам, представление о творчестве как о вдохновении, дополненном чисто технической сноровкой, сменялись понятием о художественном труде, для которого сверх дарования нужны основательные знания и приобретаемые путем длительного упражнения навыки. Эти антиромантические теории энергично и с блеском развивал в печати Ларош, доводивший их до крайних выводов и требовавший для композиторов последовательно-исторического изучения основ музыки — начиная с контрапунктистов XV и XVI веков, по отношению к которым даже Бах был композитором очень новым.

Но, пойдя на выучку к старшим классикам, возможно, под прямым влиянием Лароша[79], со всей энергией взявшись за изучение контрапункта и искусства фуги, Римский-Корсаков тем не менее продолжал искать опоры в Чайковском. После лета 1875 года, когда он написал огромное количество контрапунктических упражнений (только фуг — шестьдесят одну), Римский-Корсаков не без удовлетворения извещал Чайковского: «Мне кажется, что это не мало. Желаю знать ваше об этом мнение, так как вы много работали, будучи в консерватории, а кончив ее, писали всегда много и быстро». От высокомерного отношения к «многописанию», примеров чему нет числа в статьях Кюи и Стасова, не осталось и следа. Скорее обратное — композитор переживал одностороннее увлечение техникой, отразившееся и на его произведениях этих переходных лет.

Но Петр Ильич не поделился с Корсаковым своими опасениями. Несравненно важнее было поддержать художника на его нелегком пути. «Знаете ли, что я просто преклоняюсь перед вашей благородной артистической скромностью и изумительно сильным характером, — писал в ответ Чайковский. — Все эти бесчисленные контрапункты, которые вы проделали, эти 60 фуг и множество других музыкальных хитростей — все это такой подвиг для человека, уже восемь лет тому назад написавшего Садко[80], что мне хотелось бы прокричать про него целому миру. Я прихожу в изумление и не знаю, как выразить мое бесконечное уважение к вашей артистической личности. Как я мелок, жалок, самодовольно наивен кажусь себе, когда сравниваю себя с вами! Я часто ремесленник в композиции, вы. будете артист-художник в самом полном смысле слова… Я… убежден, что при вашем громадном даровании, в соединении с тою идеальною добросовестностью, с которою вы относитесь к делу, — из-под пера вашего должны выйти сочинения, которые далеко оставят за собою все, что до сих пор было написано в России».

Пройдут годы, и Римский-Корсаков в большой мере оправдает ожидания Чайковского. Из-под пера его выйдут «Снегурочка» и «Сказка о царе Салтане», «Испанское каприччио» и опера «Садко», «Сказание о граде Китеже» и «Золотой петушок». В них композитор найдет свое, и в своем роде гениальное, преодоление романтизма и в то же время даст новую жизнь возникшей в недрах романтизма опере-сказке, основанной на образах и приемах народного творчества.

Четверть века спустя он снова встретился с Петром Ильичом. Во втором томе написанной Модестом «Жизни П. И. Чайковского» Римский-Корсаков прочитал письмо, в котором высказаны были заветные убеждения художника: «Настоящий честный артист не может сидеть сложа руки под предлогом, что он не расположен… Нужно терпеть и верить, и вдохновение неминуемо явится к тому, кто сумел победить свое нерасположение… Я счастлив, что не пошел по стопам моих русских собратов, которые, страдая недоверием к себе и отсутствием выдержки, при малейшем затруднении предпочитают отдыхать и откладывать. От этого, несмотря на сильные дарования, они пишут так мало…» Автор «Садко» энергично отчеркнул на своем экземпляре книги последнюю фразу и пометил на полях: «Очень интересно…»

Романтическая теория вдохновения, так много в свое время давшая художникам, освободив их от ремесленной рутины и узко-школьных правил, в то же время открывала настежь ворота дилетантизму. Против него-то энергично выступал Чайковский. Преодолевая и в этой области односторонность враждебных друг другу направлений — академизма и романтизма, — Петр Ильич пришел к органическому сочетанию идей художественного труженичества и артистического вдохновенного подъема. Это было подлинной победой реализма. Ее значение полностью сохраняется и в наши дни.

Глава VIII. НА ПУТИ К ЗРЕЛОСТИ

25 апреля 1866 года, через три с лишком месяца после переезда в Москву, Петр Ильич писал Анатолию о семействе Тарновских, у которых он в это время бывал: «Они подчас меня ужасно бесят своею невообразимою пустотой и чисто московскою привязанностью ко всему отсталому, старому, к муравьевщине, катковщине и т. д.».

Интересно это подразумеваемое между строк противопоставление радикально-мыслящей петербургской среды, с которой Чайковский успел сродниться за годы учения в консерватории, новой для него среде, поражающей затхлостью взглядов. Характерно резкое осуждение реакции в ее наиболее типичном выражении. М. Н. Муравьев, палач Литвы и Белоруссии, душитель восстания 1863 года, Муравьев, которого весь крепостнический лагерь прочил в военные диктаторы, и М. Н. Катков, крупный реакционный публицист, влиятельный редактор «Московских ведомостей» и «Русского вестника», — это были поистине символы воинствующего мракобесия.

Стоит отметить, что письмо Чайковского написано не в спокойной обстановке политического затишья, а в самый разгар бешеного оживления реакции. Неудачное покушение на Александра II, совершенное Каракозовым 4 апреля 1866 года, правительство использовало, чтобы подогреть монархические чувства, и, по возможности, изолировать революционные круги от народа. Шапочного мастера Комиссарова, помешавшего выстрелу Каракозова, газеты провозгласили народным героем. В музыкальных магазинах появились новенькие фортепьянные пьесы: Бюхнер — «Радость России, кадриль из русских песен»; Дюбюк — «Незабвенный день 4 апреля»: Фюрстнов — «Комиссаров-полька, с портретом»; Шуберт — «Комиссаров-марш, с портретом»; и, наконец, программная пьеса Оппеля без портрета, но зато, если верить заглавию, выражавшая «общее чувство при известии о спасении драгоценной всем жизни его императорского величества». Дворянская реакция дождалась светлого дня. 22 мая того же года Одоевский записал в своем дневнике: «Точно так же, как до 19 февраля 1861 года крестьяне в каждом акте правительства искали намека на свое освобождение, так теперь помещики ищут в каждом правительственном акте восстановление крепостного состояния…»

В этой атмосфере разгула темных вожделений и озлобленного монархизма вчерашние либералы торопливо отрекались от былых убеждений и заявляли себя горячими поклонниками твердой власти. Чайковский остается незатронутым этим попятным движением. Его отношение к катковщине не меняется и в дальнейшем.

В 1869 году в одном из писем к Балакиреву он ядовито вышучивает «порядочного москвича», который «спит в тени Ивана Великого», ест поросенка с кашей в Московском трактире Турина, по девять раз в день пьет чай и «учитывается» «Московскими ведомостями» Каткова. Позднее, уже в совсем иной полосе своей жизни, Петр Ильич все еще с решительным отвращением отзывается о Каткове, этом «цепном псе» самодержавия, как он сам себя именовал.

Политические суждения редко встречаются в письмах Петра Ильича, но в течение длительного времени их общий характер остается неизменен. Официальный монархизм снова и снова вызывает его презрительную насмешливость. «У нас здесь цари, — пишет он в 1874 году, когда Москву посетили Александр II с наследником и множеством иностранных принцев. — Очень торжественно, и гам страшный». Еще разительнее сарказм его писем в ответ на сделанное ему предложение написать увертюру по случаю 25-летия царствования Александра II или кантату на открытие храма Христа-спасителя. «Душа моя! — отвечает он Юргенсону. — Ты, кажется, думаешь, что сочинять торжественные пьесы… есть какое-то высочайшее блаженство… Ты мне предоставляешь выбор того или другого торжественного события, как будто я могу прельститься одним из них!» Несколькими днями позднее: «Я тебе написал то, что по поводу предложения почувствовал, а почувствовал я крайнее отвращение. Да без отвращения и нельзя приниматься за музыку, которая предназначена к прославлению того, что в сущности ни мало не восхищает меня. Ни в юбилее высокопоставленного лица (всегда бывшего мне порядочно антипатичным), ни в Храме, который мне вовсе не нравится, нет ничего такого, что бы могло поддать мое вдохновение».

вернуться

79

Кроме общих воззрений Лароша, тут могли повлиять и его прямые отзывы о сочинениях Корсакова, в которых критик видел проявления большого таланта, ограниченного узким кругом знаний и недостатком техники.

вернуться

80

Не оперу, написанную много позже, а симфоническую поэму «Садко».