С женой было не так. Он знал, что любит ее, не чувствовал, а именно знал, знал, что с ней будет хорошо, знал, что она сильная, уверенная в себе, знал, что она все может: достать, купить, уговорить кого надо, договориться с кем угодно, знал, что она неглупая и красивая, не сомневался, что она будет хорошей матерью его детям… И все?

Мохов оборвал свои мысли и невесело усмехнулся. Что произошло здесь, за ресторанным столиком?! Почему он вдруг начал анализировать свою семейную жизнь? Раньше ведь и в голову такое не приходило. Он с силой втер окурок в пепельницу. Взял бутылку шампанского, потом отставил раздраженно, налил в фужер минеральной, выпил одним глотком. Молчание затягивалось. Надо было что-то сказать, но он совершенно не знал что.

— Да, совсем забыл, Павел Андреевич, — Хорев вдруг радостно хлопнул себя по лбу. Он был доволен, что нашел тему для разговора. — Когда вы ушли, ребята из ГАИ сообщили, что машину нашли, ту самую, которая знакомую вашу сшибла. Пикалов просил передать. Угнана она была из лесхоза. На ней следы есть, вмятина и всякие другие. А на месте происшествия гаишники установили, что машина петляла и даже на тротуар въехала, словно гналась за потерпевшей. Похоже, покушение на убийство…

Мохов ничего не ответил, только кивнул благодарно или ему только показалось, что благодарно, потому что и Хорев, и его жена как-то странно посмотрели на него. Невольно сжались у Павла кулаки, и ногти, больно вдавились в ладонь. Но он сильный, он сейчас возьмет себя в руки, это пара пустяков, он же Мохов. Господи, за что ему все это?!

— Пойдемте потанцуем, — услышал он тихий Наташин голос.

Он встретился с ее глазами. Во взгляде была жалость, и только, и больше ничего. Он решил, что ошибся, что был невнимателен, не рассмотрел в ее глазах еще что-то, хотя бы намек на это «что-то», но, как ни пытался, не увидел ничего другого. Одна лишь жалость. Значит, и ей он показался жалким. Ну что ж, тогда… Мохов усмехнулся.

— Пойдемте, конечно.

На площадке он с силой прижал ее к себе. Наташа осторожно высвободилась. Мохов хмыкнул.

— У вас глаза хорошие, сочувствующие и красивые, — с наигранным восхищением сказал он. — Такое сочетание редко встретишь. И непривычные какие-то, не устаешь смотреть, не надоедает…

— Вы всем малознакомым женщинам так говорите? — холодно осведомилась она.

Он рассмеялся:

— Сегодня только вам.

— А вчера?

— Тоже вам, только в мечтах.

— У вас, говорят, красивая жена?

— Красивая, очень.

— Любите?

— Люблю, безусловно.

— Вот и я своего Лешека люблю.

Мохов отрицательно покрутил головой.

— Не поняла.

— Не любите, совсем не любите. Замуж пошли просто так, чтобы в девках не засидеться. Теперь жалеете, а деваться некуда. Да и вообще любить, оно, знаете ли…

Глаза женщины полыхнули такой ненавистью, что Мохов замолк.

— Ну, договаривайте! Что же вы остановились?! — Наташа смотрела на него в упор.

— Да он на мужчину-то не похож…

Злые желваки забегали на скулах женщины.

— Он самый лучший, самый умный, самый сильный, а вы… отвратительный!

Мохов сжал ее руку, усмехнулся:

— Ах вот как. Идемте.

Хорев ожидал их с радостной, довольной улыбкой на лице.

— Ну как, Лексей, зажил укус? — насмешливо спросил Мохов, усаживаясь в кресло.

Хорев напрягся. Глаза сверкнули испугом.

— Какой укус? — дрогнувшим голосом спросил он, умоляюще глядя на Мохова.

— Ты что, забыл? — Мохов деланно изумился. — На задержании тебя собака за ногу прихватила, и ты волчком по двору крутился. Ты что, не рассказывал жене?.. Очень смешно было.

Хорев несколько раз провел руками по скатерти, разглаживая ее, вытягивая к углам, затем вскинул голову и молча посмотрел на Мохова, в насмешливые его глаза. Так посмотрел, что Мохов сжался невольно, словно воздух из него выпустили, как проколотый гвоздем мячик сжался. Несколько секунд еще держал взгляд, а затем будто случайно перевел его куда-то в сторону, не смог смотреть, любой взгляд выдерживал, а сейчас не смог; сильно оттолкнувшись ладонями от стола, поднялся, глядя вниз, под себя, порылся в кармане, вытащил десятку, потом пятерку, бросил их на стол и быстро пошел к выходу.

Угодливый швейцар, ухмыльнувшись всем своим ватным лицом, с легким поклоном открыл дверь, и Мохов очутился на улице. Парочек поубавилось, и машины будто испарились. Было совсем тихо, и тишина эта опять нагнала тоску, муторную, щемящую. Еще двум людям больно сделал. Не простит он себе этого, никогда не простит. Даже если и забудет Хорев об этом вечере, даже если и улыбаться ему по-прежнему широко и дружелюбно будет, даже если со всей искренностью и пониманием скажет, мол, да ладно, чего там, с кем не бывает, погорячился, эмоций не сдержал; все равно и тогда не простит себе. А какую женщину обидел, чудесную, единственную. Или ему только показалось, что единственную, может быть, сегодня просто день такой, когда все в ином свете видится, когда произошедшее с тобой неповторимым кажется, и не вспомнит он о ней завтра, и затеряется ее образ среди десятков других, виденных сегодня? Но нет, не затеряется, не забудется, в этом он убежден твердо, одна она такая, одна во всем мире. Так как же быть? Встретить, умолить о прощении? Но… а кто он ей? Никто, посторонний человек, начальник мужа. А теперь еще и враг на веки вечные. Неужели так и не поняла она, что не со зла он, что просто на душе у него до того скверно… Ну все, хватит! Не думать о ней, не думать! Потом разберемся, потом, потом, все потом…

Что теперь? Домой? Домой… К жене. А с ней-то как быть? Ведь с ней тоже все наперекосяк. Пока-то все нормально, она ничего не знает и не догадывается, а долго ли осталось! Так, значит, домой? Мохов взглянул на часы — половина одиннадцатого. Рано. Она еще не спит. Надо прийти, когда она заснет.

И снова он брел по городу, теперь совсем уж неприветливому, темному, холодному. Здесь рано ложатся спать, потому светящиеся окна попадались редко, а уличные фонари светили тускло, вполнакала — экономили электроэнергию. А ведь и верно, зачем столько света в такое время?

Шагал вяло, с трудом, потому что скованность непонятную в ногах ощущал, тяжесть — не от выпитого, нет, что для него два глотка шампанского, просто руки, ноги, плечи, шею стягивала сила какая-то невидимая, незнакомая доселе. И вдруг ожгло студено пальцы рук, а в лицо, наоборот, жар ударил, и под ложечкой засаднило, заныло противно, потому что осознал разом, с ужасающей ясностью, что теперь всю жизнь эта сила невидимая будет сдавливать его, покоя не давать. Всю жизнь! А зачем тогда такая жизнь нужна? И он этой жизни зачем нужен? Не проще ли?.. Нет! Нет! Прочь эти мысли из головы! С ума сошел, как до того додуматься-то мог? Ведь только два часа назад в ресторане, в фойе, он нашел в себе что-то такое, что помогло унять, утихомирить назойливое неспокойствие свое. Значит, и сейчас найдет, непременно найдет. Он остановился, приложил к лицу ледяные ладони. Пальцы постепенно оттаяли, и кожа на лице приятно похолодела. Он вздохнул несколько раз, как всегда, когда хотел успокоиться, расправил плечи, помассировал одеревенелую шею, еще вздохнул, и слабая улыбка раздвинула с трудом его губы. Он осмотрелся: направо, вниз по Октябрьской, — домой, налево — к Васильевскому парку. Мохов взглянул на часы и решительно направился налево.

К великому его удивлению, в парке было необычайно светло и людно, и даже музыка где-то за деревьями играла. Хотя удивляться было нечему, он вспомнил, что недавно был на заседании горисполкома, где решался вопрос о дополнительном освещении парка и о разнообразии культурно-массовых мероприятий. Деревья, кусты, лавочки, травы, столбы фонарные казались на таком ярком неестественном свету ненастоящими, нереальными, словно это были декорации на сцене. Мохов не хотел к людям и на свет не хотел, решил лавочку найти где-нибудь в глухом уголке, куда забыли освещение провести, посидеть там с часок и тогда уж домой отправиться. Повернул уже вбок, побрел вдоль ограды — вразвалку, бездумно. Но тут же остановился, прислушиваясь, потому что запели знакомо милицейские свистки, вдалеке где-то запели, в глубине парка. Павел насторожился, замер, угадывая место, где свистели, постоял немного и решительно направился на звук. Пошел не по дорожке, а напролом, сквозь черноту зарослей, отрывисто хрустя валежником, не обращая внимания на хлещущие по глазам ветки. Первые метры просто шел быстро, а потом побежал. Может, и не обратил бы особого внимания он на свистки эти в какой другой день, решил бы — сами разберутся, а сейчас будто толкнул его туда кто-то. Бежал свободно, легко и с каждым шагом чувствовал, как наливается тело силой, как заряжается сам он неведомо откуда взявшейся энергией. Он даже повеселел — будоражившие его мысли ушли в сторону, начиналась работа. Свистки приближались. Он различал уже голоса, потом отчетливо услышал требовательную, отрывистую команду: «Стой! Стой, тебе говорят! Хуже будет!» Знакомый, низкий, надсадный голос. Это кто-то из сержантов, обслуживающих парк. Еще десяток шагов, и Павел выскочил на освещенную асфальтовую дорожку. Заметил, что несколько парочек застыли как в стоп-кадре и головы их повернуты в одну сторону. Промелькнул в той стороне кто-то в белой рубашке и метнулся стремительно в спасительную тень деревьев. «Он», — понял Мохов. Опять вскрикнул свисток, и метрах в двухстах от себя, на дорожке, Павел увидел бегущего человека в фуражке. Издалека можно было разглядеть ее поблескивающий козырек. Не сбавляя темпа, чуть пригнувшись, Павел кинулся вслед за белой рубахой. Опять всхрустывает валежник, опять ветки секут по лицу. Белая рубаха совсем близко, полтора десятка метров, не больше. И теперь Павел, в свою очередь, крикнул зло: «Стой! Милиция!» А белую рубаху слова эти подстегнули словно, прибавил он ходу, запетлял, выискивая заросли погуще. Мохов не ощущал азарта погони, он был уверен в ее исходе, но это состязание в ловкости и скорости в глубине души все же радовало его и приносило хотя бы временное облегчение. Мощный рывок, еще один, и Мохов уже чувствует запах разгоряченного тела, запах пота. Так, теперь прыжок, и Мохов вместе с белой рубахой валится на густую влажную траву. Павел автоматически перехватил руку задержанного и хотел завести ее за спину, но через мгновение понял, что этого не требуется, — белая рубаха не сопротивлялся. Обмякший, он лежал, уткнувшись лицом в землю, и судорожно вздрагивал плечами. Он плакал. Мохов приподнялся, отпустил руку парня и уселся рядом на траву. И почему-то ему вдруг не по себе стало оттого, что крикнул он, догоняя белую рубаху: «Стой, я из милиции». Имел ли он право, внутреннее, человеческое право, призывать на помощь положение свое, должность свою? Может ли он называться работником милиции после того, что произошло за эти несколько прошедших дней? Луч фонарика ударил по глазам. Павел зажмурился и инстинктивно защитился растопыренной ладонью.