— Потом он сказал: «Врачи говорят, что я фантастически поправляюсь. Это потому, что...»

Она рвется встать, не в силах, память мешает ей.

— Он сказал: «Прошлой осенью, когда мы с вами встретились, Петроград был пестрым... не знаю почему... Теперь он — как воздух». Я спросила: «Как воздух?» Он ответил: «Да». И я сейчас же увидела — очень светлое, очень легкое и тоже сказала: «Да»... Потом я ушла.

Люба опять вскакивает, опять в движении. Так она делает круг за кругом, все чаще присаживаясь то в одном углу, то в другом, то на подоконнике, спиною к лунному свету.

За окном в безмерной глубине медленно течет, клубится река, стиснутая двумя берегами каменных домов. Теперь туман серебряный, легкий, но Люба сидит спиною к окну, она видит день, солнце.

Вилька садится перед нею, весь в лунном свете, и начинает тихохонько поскуливать. Он отказывается понимать свою хозяйку.

На подоконнике Люба сидит долго. Она заставляет себя вспомнить все по порядку. Она прибежала домой пешком. Она потеряла где-то Танюшу... Она бежала по улицам, ничего перед собою не видя и ни о чем не думая. «Думать было не о чем,— шепчет она решительно,— ничего не произошло». Она пробыла во дворце несколько минут...

А дома остывший обед, сердитая мама, есть абсолютно не хочется. «Чегорин совсем не изменился. Царапинка, а не рана!» — Ты знаешь эти стихи? — говорит она Маше

Дурману девочка наелась,

Тошнит, головка разболелась…

— Глупые стихи,— отвечает Маша.

И вот теперь Люба смотрит в глубину освещенной луною гостиной. А видит солнце и синюю чашу, полную до краев, Она стремительно встает, она говорит громко, истово, как молитву:

— Ах, Боже мой...

Но сама не сознает, что таится в этих словах, как глубоко заглянула она сейчас в свое сердце.

IX

Страстная неделя решила все и бесповоротно. Третьего апреля, в Вербное воскресенье, Игорь перебрался из общей палаты в квартиру Гулевича. Гулевич устроил его в своей спальне с окнами на Фонтанку, а сам перебрался в кабинет. Внимание его к своему давнему однокашнику поистине было трогательно.

Занятый целыми днями бесконечным количеством хозяйственных и административных дел, он редко заглядывал домой, и Игорь мог располагать своим временем и квартирой как заблагорассудится. Прекрасная машина управляющего в те часы, когда последний занят был в управлении дворца, тоже предоставлялась в распоряжение Смолича. Ему разрешены уже были недолгие прогулки. С первого апреля дни на диво выдались солнечными и теплыми.

Раненое плечо зарубцевалось, но процесс в легких мог осложниться, как полагали врачи. Они настаивали на крайней осторожности, они требовали беречься простуды, которую легко подхватить в эти коварные дни таянья снегов и ледохода.

Игорь подозрительно покашливал, по вечерам у него подымалась температура, по утрам он просыпался влажным от пота, но, вскочив с постели, так счастливо принимал утро, так радовался милым пустякам повседневного обихода, с таким удовольствием ждал встречи за чайным столом с Левушкой Гулевичем, с таким завидным аппетитом съедал все, что ему накладывали на тарелку и хозяин, и старый дворцовый лакей, оказавшийся чудесным малым, что, глядя на него, никто, кроме врачей, не сомневался в его окончательном и прочном выздоровлении. Сам Игорь считал себя на зависть здоровым и непередаваемо счастливым.

Стоя вместе с другими ранеными в Вербную субботу на всенощной в маленькой дворцовой церкви, слушая торжественное, но еще сдержанное, полное предчувствием грядущей радости воскресения «Осанна! Гряди во имя Господне!» и глядя на медовый острый язычок пламени своей свечи, скрытой в глянцевитых лиловых веточках вербы, Игорь всем своим существом почувствовал— ожидание счастья оправданно, счастье пришло.

Он стоял вытянувшись, как пламя его свечи, зажмурив глаза, отчего все вокруг чудилось в золотом плетенье тонких лучей, и повторял вслед за хором: «Осанна!», а видел «жизнь-счастье», Любиньку, медленно плывшую к нему...

Они не условились о новой встрече. Игорь позабыл просить Любу об этом. Потом, вспомнив, когда уже было поздно, не пожалел. Он не хотел свидетелей. Номер телефона Потаниных хранился в памяти. Можно созвониться. Но и перебравшись к Гулевичу, он не звонил. Он помнил звук испуганно оброненной трубки и гудящее молчание на свои задыхающиеся слова... Он не хотел испытывать судьбу. Она сама знает свой час. Но час этот томительно долго не приходил. Беспокойство и ожидание не отчаивали, даже не тушили бодрой ясности, в какой неизменно пребывал теперь Игорь, не удаляли и не могли удалить от него счастья, но терпение иссякло.

Он попросил у Левушки машину и 5 апреля, в пасмурную погоду, сказал, что едет прокатиться. Еще сам не зная, где и как он станет искать Любу, смущаясь шофера, он долго колесил по набережным, площадям и улицам родного города. Он называл места, на которые хочет взглянуть. Петроград раскрывался перед ним, точно не виданный до сей поры, полный таинственного очарования. Улицы, площади, Нева были те же, давно знакомые, но смотрел на них другой человек. Этот человек прошел долгое испытание войною и совестью. Он видел смерть, он понял, какою ценою покупается величие народа и личное счастье. Сейчас, глядя на раскрывающийся перед ним в бесшумном полете машины Петроград, он ощущал в его единственной красоте свое собственное счастье. Великий город, его родной город, где он впервые учился познавать жизнь и историю своего народа и думать о своей судьбе,, возникал перед ним, как творение великой страны, Он не мог бы выразить это словами, он не хотел, да и не в силах был бы в эти минуты мысленно уразуметь то, что открылось его сердцу. Но чувство благоговения и благодарности не оставляло его ни на секунду, причудливо сочетаясь с нетерпением.

Он впитывал в себя окружающее, любовался широким разливом Невы, строгой перспективой улиц, великолепием дворцов, отмечал свое новое видение, а глаз не уставал искать. Порою он высовывался из окна каретки и долго, в сомнении и испуге, провожал чью-нибудь женскую фигуру, мелькнувшую за поворотом. Нет, не Люба...

Облака набегали неустанной чередою на бледное небо. Солнечный свет то затмевался, то брызгал нежданно веселым блеском по взвихренным волнам Невы, по стеклам дворцов, по асфальту проспектов. И когда, после короткого дождя, в серебряном облаке мелкой дождевой пыли, еще не успевшей осесть наземь, снова цветной ликующей радугой загоралось солнце, не верилось, что оно может когда-нибудь затмиться. Первый ледоход миновал. Невою завладело море. Оно катило против течения оливковые тяжкие воды, вкрадчиво подбираясь к граниту парапета и железным хребтам мостов. Морю было тесно, берега островов отступали, стрелка ушла под воду, по Каменноостровскому упруго и вольно мчался ветер, пахнущий смолою и солью. Борясь с ветром, люди улыбались солнцу и не прятались от дождя. Над городом по ветру густо и медленно гудел великопостный говор колоколов. Но в нем не слышно было печали. Казалось Игорю, великий город торжественно вещает приход весны, могучею грудью своей непоколебимо принимая на себя натиск моря и ветра. Он был живой, суровый, верный и сильный — этот город. Таким его видел Игорь. Таким Игорь ощущал самого себя.

Подъезжая к Александринке, он с радостным волнением вспомнил, что письмо Брусилову написано, что оно проверено на Мархлевском и сейчас лежит у него в кармане френча на груди. Когда он расскажет все и покажет письмо ей...

Игорь взглянул на часы у запястья. Стрелки отмечали тот час, в который осенью он встретил Любу. Ему ни на мгновение не изменило чувство времени, хотя он вовсе не думал поспеть вовремя. 0н не собирался останавливаться, но, увидя памятник Екатерине, попросил шофера свернуть в Чернышев переулок. Там машина замедлила ход.

— Остановитесь! - крикнул неожиданно для себя Игорь.