Засунув глубоко руки в карманы шинели, Резанцев остановился. Остановился автоматически именно там, где всегда останавливался. Туман лежал все той же плотной, свинцово-желтой пеленой. И хотя глаза привыкли к мраку, они все же различали предметы не дальше чем на два шага. Резанцев сделал эти два шага и удостоверился, что перед ним памятник Суворову. Римский воин с обнаженным мечом блестел от влаги, мраморное подножие казалось серебряным от водяных капель.

Резанцев поднял голову, привычно оглядел бронзовую фигуру.

«Девяносто тысяч убыли за три дня. Это надо уметь! В вашей практике такого не бывало, ваше сиятельство. Вот каковы наши победы! Эверт и не то вам покажет... дайте срок... Завтра ваш достойный ученик Брусилов будет распинаться за решительное наступление. Он почти так же сух телом и мал ростом, как вы. И над ним так же смеются. И может быть, он дотянулся бы до вашей славы, если бы... не мы. У вас не было таких талантливых противников. У вас под конец жизни был Павел... Брусилов — один, под боком у него Эверт. Алексей Ермолаевич разовьет такие теории... Куда там Пфули! Стык двух смежных армий будет прорван. Должен быть прорван. Кулак, занесенный Брусиловым, повиснет в воздухе. Я вам за это ручаюсь, генералиссимус! В этом наш стратегический план. Ни одной дивизии от Вердена вам с Брусиловым оттянуть не удастся».

Резанцев передернул плечами — все-таки было неприятно и сыро стоять без галош в грязи и тумане.

Он резко повернул Суворову спину, пошел назад.

«Впрочем, я не против того, чтобы Брусилов в одиночку поцапался с немцами, — думал Резанцев. — Если он вырвет клок шерсти у немца — не беда. «Общественность» возликует, члены блока ударят в литавры и раструбят на весь мир, что благодаря их рвению пришла победа, а на поверку — никакой победы! Один конфуз, И все поймут — воевать мы не умеем и не можем, И нужно мириться. И никакие Брусиловы больше нам не помогут.

Завтра состоится совещание. А оно у меня перед глазами. Участники его — как на ладошке. Иванов будет обиженно помалкивать, свою агитацию он развел еще сегодня. Эверт превознесет таланты Алексеева, но, соглашаясь, вывалит тысячи доводов против...

Со своими «с одной стороны» глубокомысленно-нудно напустит туману Куропаткин. Царь будет зевать от скуки. Алексеев — бессильно и молча злиться. Зубами вгрызется в свое наступление Брусилов. Он потребует совместных действий на всех фронтах. Он носится с этой идеей. Он предложит себя в застрельщики. Эверт и Куропаткин должны согласиться! Пусть начинает. Это как в детской игре: раз, два, три! Один побежал, а другие стоят и смеются: «Обманули дурака на четыре кулака». Все, что мне нужно,— это знать точный день наступления».

V

Последние два дня Михаил Васильевич Алексеев никого не принимал с текущими делами, Он готовился к совещанию. Он много трудился, истово молился и тяжело думал. Он почти физически ощущал на лбу и плечах гнет нависающих событий. Трудясь над запиской «по поводу выполнения операций на Юго-Западном фронте в декабре 1915 года и Северном и Западном в марте нынешнего года», он сызнова пережил позор тех дней. Он хотел этой запиской, которую должны были раздать к совещанию главнокомандующим и разослать по фронтам для раздачи командующим корпусами и начальникам дивизий, сказать в полный голос правду о тех, кто должен держать ответ. Он назвал поименно Иванова, Куропаткина, Эверта, Щербачева, Рагозу, Гурко... Он бы мог прибавить еще десяток имен. Но что это изменит? Когда нет верховного. Его не будет и в день совещания. Во главе стола сидит его величество: лицо безответственное и не имеющее мнения.

«Но тогда я должен решать. Я — сам!»

Алексеев знал: его решение тоже ничему не поможет, ничего не изменит. Все пойдет так, как идет. Записку прочтут и обидятся. Доклад на совещании выслушают и примут к сведению, но воз — как стоял, так и будет стоять. Нет, покатится под гору. И сколько бы ни подставлять палок, ни тащить в гору — воз скатится и разобьется.

Сидя у себя в ставке в Могилеве, Михаил Васильевич так же, как и Игнатий Порфирьевич Манус, пребывающий в Петрограде, но еще более наглядно, чем последний, убеждался в том, что сопротивление в стране крепнет. И сила эта пугала начальника штаба верховного не менее, чем пугала она директора Международного банка.

Для достижения счастья и процветания России нужна была победа над Германией, а именно в победу начштаба верховного не верил.

Спасением от страха для Мануса являлся сепаратный мир, для Алексеева — победа над немцем. Победы ждать было нельзя при нынешних условиях. Надо было найти разумную и сильную волю, которая хотя бы отвела угрозу позора поражения. Эта воля должна переломить волю врага на фронте и коварные происки немца в тылу. Она должна устранить причины справедливого ропота и недовольства народного и тем самым отвести от народа соблазн революции. Эта воля должна сама стать властью и хозяином России.

Так Алексеев пришел исподволь к согласию с Гучковым, что необходимо на что-то решиться... Медленно, но твердо идти к своей цели. Сначала пусть это будет его личная, Михаила Васильевича, диктатура в вопросах снабжения армии и тыла... потом... Гучков недоговаривал. Тем меньше хотел говорить Алексеев, да он и не знал, что сказать...

Гучков назвал имена «друзей». Пустовойтенко, генерал Крымов, депутат Коновалов (37), член блока Брянцев...

«Неужели даже и Пустовойтенко?.. Боже мой! Боже мой! Если уже и такие готовы идти на риск...»

Алексеев ждал к себе Гучкова, как было между ними условлено, на 14 февраля, но затянувшееся нездоровье задержало депутата. 0н прислал письмо с просьбой принять вместо себя члена Государственной думы Александра Ивановича Коновалова. «Он отлично ведет дело и ознакомит вас со всеми сторонами деятельности Центрального Военно-промышленного комитета»,— писал Гучков, между строк давая понять, что именно этот человек вполне надежен и его надлежит выслушать до конца.

И вот он сидит перед Михаилом Васильевичем. Он смотрит на начштаба верховного с глубоким вниманием и сочувствием. У него умное, подвижное лицо. Он нравится Михаилу Васильевичу. Никакое предубеждение не разделяет их. Предосторожности излишни. Нет оснований скрывать поставленную перед ними заговорщицкую задачу.

— Мы бессильны спасти будущее,— говорит Алексеев.— Никакими мерами нам этого не достигнуть. Будущее страшно. А мы должны сидеть сложа руки и только ждать. Ждать часа, когда начнет валиться... А валиться будет бурно, стихийно. Вы думаете, я не сижу ночами и не мучаюсь мыслью о последнем дне войны... о демобилизации... Ведь это же будет такой поток разнуздавшегося солдата, которого ничто не остановит. Ничто!

Пауза, глухое покашливание, брови хмуро нависают над усталыми желтыми веками.

— Я докладывал государю об этом несколько раз. В общих, конечно, выражениях... Мне говорят: «Что тут страшного? Все радешеньки будут вернуться домой... Никому и в голову не придет скандалить... У вас всегда мрачности, Михаил Васильевич...» Мрачности! — вскрикивает Алексеев.— А между тем к окончанию войны у нас не останется ни железных дорог, ни пароходов, ничего! Все износили, все изгадили своими собственными руками!

— Но неужели же его величество этого не видит? — закидывает Коновалов самый острый крючок и даже съеживается от нетерпения.

— А, Боже мой! — досадливо, как о чем-то давно наскучившем, отвечает Алексеев.— Он смотрит глазами своих приближенных! Им не с руки рисовать какую-нибудь «мрачность»! Она им невыгодна.

Коновалов обрадованно кивает головой. Крючок не ранил. Спора о «его величестве» не будет. Дальше?

— Каждый из этих субъектов уже нацелился на какой-нибудь лакомый кусочек,— продолжает Алексеев, не замечая радостного волнения собеседника.— Каждый старается уверить его величество в том, что все идет прекрасно под его высокой рукой... Да что говорить! Разве царь понимает что-нибудь из того, что происходит в стране! Разве он верит хоть одному мрачному слову? Разве он не хмурится, слушая мои доклады?..