Ты даже не представляешь, насколько. Он удивительный. Он такой… стоп. Маме мы об этом говорить не будем.

«Летом здесь замечательно. Красота. Выходишь к озеру, смотришь — дух захватывает. Оно большое, дальнего берега не видно, кажется, за Чигиром только вода, другой земли и нет».

Подумала, добавила:

«Чигир — это небольшой лесистый остров недалеко от поселка».

Ланеге сейчас там. Интересно, чем занят.

А вечером он наверняка приедет за мной. Завтра выходной, весь день с ним… Если его не призовут по делу. Тогда он уйдет договариваться с Нижним миром, а я останусь его ждать. Так уже бывало.

Ждать его на острове — это тоже счастье. Он возвращается, вымотанный, голодный. А я, оказывается, впитала с детства — мужчину надо кормить… и я кормлю. Сидеть и смотреть, как он ест.

Иногда устает так, что и есть не хочет, только пьет чай. Тогда мы сидим на крыльце, он — ступенькой ниже, чем я, прислонившись ко мне спиной. Он прихлебывает из кружки, а я перебираю его волосы. Он говорит — от этого проходит головная боль.

Я хочу быть с ним всегда.

Но об этом я тоже не буду рассказывать маме.

«Вода сейчас теплая, я купалась несколько раз. Здесь считают, что в воду лезть надо с осторожностью — можно рассердить водяных. Я их не боюсь, но все-таки была осторожна и не стала заплывать далеко».

Что мне бояться Хозяина вод?. Я ачаи, кувшинка, значит, сама из водяных — немножко. На ноготь, — сказала Сегулен.

Маме это объяснять — не стоит и пытаться.

И уж тем более не следует упоминать, что купались мы у острова, вдвоем с Ланеге, а с ним никакая нечисть не страшна.

«Знаешь, я люблю лето. Больше всего — июль. Он светлый, горячий и прекрасный».

…И мы ввернули лампочку в патрон — там, на поляне. Она загорелась.

«Привезли две больших коробки книг, которые я заказывала, теперь сижу — разбираю».

А что мне еще делать. Сельчане заходят в библиотеку с оглядкой, складывают пальцы в охранный знак. Они вежливые, стараются, чтобы я не заметила, но я вижу. Притворяюсь — что не поняла. Хелена принесла венок из полыни и рябины, оплетенный ивовой корой, мы повесили его на дверь. Отпугивает мелкую злобную нечисть. Это немного успокоило оннегиров, снова стали забегать дети — а то недели две вовсе ни души не было. Боялись.

Видеосеансы мои, прервавшиеся поначалу, возобновились. О, кстати, об этом маме написать можно.

«По-прежнему смотрим фильмы по средам. Новые диски мне доставили вместе с новыми книгами. Растет фильмотека».

В гости я теперь ни к кому не хожу. Встретят радушно, скажут: заходи, садись к столу, — а сами будут ерзать на лавке, ожидая, когда же я наконец уйду.

Только Ерка ничего не боится.

Храбрейший человек во всем Тауркане — Ерка Теверен, пятнадцать лет.

«Ну вот, вроде, и все.

Привет папе.

Ирена»

* * *

И все равно июль был — лучшим месяцем лета, года, всей жизни. Несмотря на невнятную глухую тоску глубоко внутри. Иной раз она подступала к горлу, сдавливала легкие, перехватывала дыхание — а потом вроде бы уходила, но на самом деле только пряталась в темных закоулках души, — там, где остались обрывки ночных кошмаров и детских страхов, — чтобы, улучив момент, высунуться и вцепиться снова. Но когда она не ощущалась — казалось, июль будет всегда… а впрочем, если вспомнить те свидания во сне через всю зиму, он и был вечен.

Только календарь неумолим, и однажды июль кончился.

Август начался с появления в библиотеке младшего внучатого зятя Маканты, Эйына. Странный он был человек, нелюдимый и неразговорчивый, и никогда прежде Ирена не замечала за ним ни малейшего интереса к книгам. Неужели?.. Куда там.

Он пришел с поручением от старухи. Маканта, мол, хочет что-то тебе сказать, Ирена Звалич. Пойдем.

Вид у него при этом был угрюмый и недовольный.

Ирена возразила: куда же я пойду, мне еще час работать.

— Ничего, я подожду, — ответил Эйгын и уселся возле двери прямо на пол.

Так и сидел до семи вечера. Кажется, даже не пошевелился.

В семь Ирена сложила заполненные карточки в каталожный ящик, встала из-за стола. Встал и Эйгын. Повторил:

— Пойдем.

Ирена пожала плечами. Заперла дверь, положила ключ в карман джинсов.

Пошли.

Во дворе у Маканты Эйгын остановился, сказал:

— Жди.

Ирена послушно встала перед крыльцом, недоумевая. Войти в дом ее не пригласили. Покосилась на Эйгына — похоже, будь его воля, он бы и на двор ее не пустил, но раз бабка распорядилась, сделал, как велено.

Маканта вышла из комнат, тяжело опираясь на руку внучки. Другая внучка вынесла из дома пластиковое садовое кресло, ярко-желтое, оно до крайности нелепо смотрелось на посеревшем от времени деревянном крыльце. Выскочил из дома мальчик — старухин правнук, — положил на кресло свернутое вчетверо одеяло. Маканта медленно опустилась в кресло, откинулась на спинку. Уставила на Ирену выцветшие от старости светлые глаза. Взгляд безумный.

— Ты! — сказала Маканта. — На тебе пятна.

И замолчала, жуя губами, сверля взглядом. Голова ее мелко тряслась, костлявые пальцы сжимались и разжимались на подлокотниках, казалось, она вонзает в желтый пластик когти.

Ирена ждала, не зная, что тут ответить.

В груди у старухи вдруг заклокотало, она подалась вперед, выставила вперед палец с желтым острым ногтем, забормотала, сперва невнятно, потом все отчетливее и громче:

— …Унке мой, прекрасный мой Унке, стары глаза мои, слаб разум мой, красоты моей больше нет, руки мои костлявы, лицо морщинисто, груди пусты, бедра мосласты. Унке мой! радость моя, счастье мое. Ты помнишь, как я была хороша, как тебе нравилось мое тело. Зачем ты касался этой? Этой… этой! Что ты взял у нее, оставил ли что взамен? Унке!

Ирена возразила:

— Он не касался меня, охо-дай Маканта, твои глаза тебя подводят.

— Вижу! — отрезала старуха. — На ладони, на плече, на лице! Это пальцы Унке! Ой вэ, закипает котел, поднимается пена, близится черный день, день ноа! Это ты!

— Охо-дай…

— Молчи, сердце беды, молчи! Не дыши на меня, не дыши на Тауркан, не дыши на народ! Твое дыхание — дыхание ноа, твои руки осквернены демоном, в твоих глазах тени Нижнего мира, на твоем подоле паутина проклятья! Уходи, откуда пришла, уноси несчастья, ты в них по губы, пей беду сама, не расплескивай вокруг! Уходи!

— Она же тронулась, — пробормотала Ирена. — Люди добрые, она совсем сумасшедшая!

Люди добрые стояли у забора, смотрели, и тепла не было в их лицах.

— Вижу! — голос старухи поднимался, раскачивался, слова слипались и перемешивались, взбухали и лопались гнилыми пузырями. — Вижу! Поднимается пена, бурлит котел, грядет ноа, какого не было сто лет! Беда, беда, люди! Пусть варак уходит! Унке мой, Унке, зачем ты касался ее?

— Да нет же, он даже и не собирался, он сказал… — Ирена запнулась и замолчала, но было поздно.

— Вот! — закричала старуха пронзительно. — Он сказал! О чем ему говорить с тобой, пыль под его ногами! Чем ты можешь быть ему, разве грязью под его ногтями, пылью в его волосах, дерьмом на его подошвах! Унке мой, Унке, светлый мой Унке… неужели перевелись женщины среди оннегиров, что ты позарился на эту? Уходи, варак, не пятнай нашу землю нечистыми следами! Унке, ты слышишь? Пусть она уходит!

Глаза ее закатились, на губах выступила пена, слова стали невнятны, голова запрокинулась. Внучка кинулась к ней, утерла ее лицо рукавом, мотнула Ирене головой: да не стой, уходи же! — подбежали еще родичи, подхватили старуху под локти и увели в дом.

Ирена стояла, не в силах ступить шагу, в висках стучало, колени дрожали. Перед глазами плыл туман, мир выцветал и бледнел, подступила тошнота.

Меня еще никогда не проклинали.

За что?..

Как подкосились ноги, она не почувствовала. Только в гаснущем сознании промелькнуло: почему земля летит в лицо… больно? Наверное, должно быть больно, а мне не больно…

* * *