Через два месяца после приезда в Бомбей его отправили в Панчгани — католическую школу для европейских мальчиков. Он чувствовал себя там прескверно: самым трудным оказалось выдавать себя за католика, не имея при этом ни малейшего представления об основных понятиях этой религии. Однако с пребыванием в школе справился, выучил английский и вернулся в Бомбей. Ему было четырнадцать, когда в ноябре 1943 года родился его брат Питер.
Питер и Роберт Осносы в Нью-Йорке
В декабре 1943 года они получили американские визы, которые ждали два года. С Робертом и двухмесячным малышом сели на корабль и поплыли через Тихий океан в Сан-Педро в Калифорнию, а оттуда направились в Нью-Йорк, чтобы начать жизнь сначала. Сходя с парохода, Роберт заметил, что на всех его американских сверстниках длинные брюки и только он один на европейско-индийский манер одет в шорты. Это его покоробило. И он вытребовал право, чтобы первой в Америке покупкой были для него брюки. Надев их, он понял, что стал взрослым. Но еще важнее было осознавать, что никогда больше ему не изображать из себя кого-то другого.
В июне 1943 года шестнадцатилетний Павелек Бейлин полностью сменил свои официальные документы. Отныне он — Павел Курчатовский, ему восемнадцать, он сын крестьянина из подваршавской деревни. С фальшивым аусвайсом он выехал товарным поездом из Варшавы на работы в Германию. Всем стало ясно, что другого выхода нет. В Миланувке под Варшавой, где он жил с дедом, бабкой и тетками «по арийским бумагам», вид темноволосого паренька стал вызывать подозрения. Кто-то из этого селения донес в гестапо, что парень скрывает свое истинное происхождение. Хорошо, что симпатизировавшие ему жители успели мальчишку предупредить, чтобы в день прихода гестапо не возвращался домой. И гестаповцы действительно явились на улицу Чихую 24, где он проживал с родными. Не застав его, пообещали прийти завтра. Одна из теток тотчас же увезла его в Варшаву и спрятала у друзей.
Живой и темпераментный хлопец не желал принимать всерьез предупреждений о грозившей ему смертельной опасности. Не сиделось дома, и он стал гонять по городу, навещая довоенных приятелей, ведя обычную, но теперь для него запретную жизнь. Однажды пробудил подозрение у синей полиции[83]. Его задержали, забрали в участок. Каким-то чудом, кажется за деньги, врученные через посредников, его освободили.
По совету друзей из АК, напуганные тетки уговорили его добровольно согласиться на работы в Германии. Там, представлялось, легче скрыть происхождение. Через подпольные связи достали новые документы. С ними он и отправился в Арбайтсамт, его приняли. Товарным поездом, с толпой товарищей по несчастью, взятых во время облавы, он доехал до главного распределительного пункта принудительных работ, на которые свозили сюда со всей Европы, — Вильгельмсхаген под Берлином, где в деревянных бараках, огороженных колючей проволокой, они провели в ожидании работ три дня.
Как «сельский», он, к счастью, получил направление в деревню, Надрению. Работа на заводе была куда тяжелее, а минимума питания с трудом хватало, чтобы выжить. Постоянно недоедать, без навыка к физическому труду — таких условий он мог просто не выдержать.
Его приставили батраком на службу к жене бауэра. Службу здесь легкой не назовешь, но Павел, рассказывая об этих годах после войны, никогда не жаловался. Зато охотно развлекал слушателей трагикомичными историйками об авансах со стороны его хозяйки, «военной» вдовы, по его представлениям, в солидных летах. Она соблазняла его сытным питанием, что при повсеместном голоде было гораздо большим искушением, чем всякие женские чары. Он с трудом переносил эти мучения. Не хотелось ей поддаться. Гонор не позволял набрасываться на вкусные колбаски с капустой. А желудок поносил эту глупость последними словами. В конце концов, не выдержав внутренних терзаний, он удрал. Нашел работу в другом месте. Но там возбудил подозрения. Снова побег. И так не единожды. Последние месяцы войны провел, бродя по лесу. Когда в Надрению вошли американцы, явился к ним и был отправлен во Францию, а оттуда — в армию Андерса.
Павел Бейлин в военной форме армии Андерса
После его возвращения в Польшу мы часто с ним виделись, несмотря на то, что он жил в Варшаве, а я в Кракове. Я была от него без ума. Это был один из самых мудрых и очаровательных людей, каких я знала. Но мы никогда не разговаривали друг с другом доверительно. Или серьезно. Всегда это было пикирование шуточками, анекдотами, смешками. Дурачились. Точно до войны. Даже в те годы, которые меньше всего подходили под юмор.
Его преждевременная смерть в 1971 году вызвала во мне чувство глубокой досады, что так и не удалось с ним по-настоящему сблизиться. Переходить черту, я думаю, мы избегали оба. О чем нам было говорить доверительно и всерьез? О том, что не выразить словами? Но мне совсем не жалко, что тогда не удалось и намека уловить на какие-либо с его стороны сетования по поводу его судьбы, что она сложилась так, а не иначе, да и не только во время войны, но и после. В моей памяти он остался не жертвой, а до наглости свободным и безумно остроумным человеком, который умел держаться запанибрата в отношении себя и жизни. Мне кажется, что такое представление о нем ему идет гораздо больше. В нашей родне избегали роль жертвы. Отсюда не сокрушается Янек Канцевич, рассказывая о своих жутких переживаниях. Не плачет над украденным детством Петя Валецкий. Или Роберт Оснос. Да и я не стала бы просто так погружаться в оккупационные испытания.
Сознание, что трагическое и комическое — неразрывные части одной действительности, которые не исключают друг друга, а, наоборот, составляют ее аверс и реверс, убеждение, что смехом можно побороть страх, сохранить достоинство, познать вкус победы над Судьбой, мне представляются намного полезнее. Может, во мне говорит моя еврейская натура? Ведь это ребе Нахман из Браслава учил, что человек о своем отчаянии должен говорить только с Богом. И то лишь пятнадцать минут в день. Не больше. А остальное время радоваться и веселиться, демонстрируя всему миру свое улыбающееся лицо.
8 июня 1945 года Флора Бейлин, тогда еще Эмилия Бабицкая, писала из Миланувки моей бабушке в Краков дрожащим и угасающим почерком: Моя дорогая Янинка! Нашла ли Ханка свою Йоасю? У меня нет никаких сведений ни о Павелеке, ни о Мани. Я в отчаянии. Очень тоскую. Постоянно неважно себя чувствую, я никак не поправлюсь. А потому прошу тебя, не забывай свою сестру и напиши мне как можно скорее.
Известий о Павелеке она так и не дождалась. Скончалась через несколько недель, и ее похоронили на кладбище в Миланувке под чужим именем, рядом с умершим за год до этого мужем Самуэлем, погребенным как Станислав Бабицкий.
Парень с неба
10 апреля 1941 года племянник моей бабушки Густав Быховский с женой Марылей и детьми — четырехлетней Моникой, восемнадцатилетней Кристиной и девятнадцатилетним Рысем — прибыли на побережье Калифорнии. 15 апреля 1941 года, во вторник, сразу же после Пасхи, Рысь писал из Сан-Франциско в Варшаву своему другу Кшиштофу Камилу Бачиньскому: Дорогой Кшысик! Я тут пятый день. Путешествие прошло идеально, почти весь день солнце по дороге в Гонолулу, однако описывать его не хочется, во-первых, не имеет никакого значения, а во-вторых, рядом с проблемами, которые тут перед нами возникли, и новой жизнью, какую предстоит начать, жаль времени даже на то, чтобы думать об этом. Короче говоря, наше положение выглядит следующим образом: для отца возможностей уйма, но он ничего не может делать, поскольку нет эмигрантской визы, лишь обычная, туристическая. Следовательно, необходимо запастись назначением в какой-нибудь университет или учебное заведение, что не составляет труда, — пусть даже бесплатно, потом всем нам предстоит ехать на Кубу или в Мексику, и уже там, на основе этого назначения, получить вне квоты эмигрантскую визу. Все это легко устраивается, но, увы, на это уйдет 2–3 месяца, а хочется начать уже сейчас, ну и, сам понимаешь, мы без денег. Вернемся уже стопроцентными эмигрантами, и верю, все быстро наладится. Здесь большой спрос на психоаналитиков, которых постоянно не хватает, и они прекрасно зарабатывают. Об учебе пока не думаю, разве что каким-нибудь фуксом отхватить стипендию, а сейчас надо браться за любую работу. <…> Может, пригодились бы и мои каракули, которых уже набралось немало…
83
Польская полиция, которая служила немцам, была одета в форму синего цвета. Отсюда ее определение «синяя».