У всех заключенных отбирались острые предметы: иглы, шпильки, застежки. Если требовалось что-то зашить или заштопать, стражник по просьбе старосты камеры давал необходимые нитки с иголкой, которые надо было неукоснительно возвращать. Однажды игла исчезла. Стражник предупредил: не найдется, вся камера останется без прогулки и свежего воздуха, то есть без ежедневного променада по внутреннему тюремному двору. Обследовали каждый сантиметр помещения. Одежды осмотрели все до нитки. Бесполезно.
Оставалось единственное место, куда могла попасть игла, — параша. Пользуетесь, будьте любезны, лезьте в бесценный клад. Иного выхода не было. Староста камеры велел отнести бочку к общему туалету, вылить содержимое на пол и искать до тех пор, пока игла не найдется. Вызвались четыре человека — самые сильные и не так измученные следствием. В том числе и Янек. Три часа рылись в отходах. Нашли-таки иголку в бочке говна, и старинная пословица обрела новые краски.
В награду они получили возможность внеурочно сходить в баню. И на всю жизнь благодарность сокамерников, ради которых спасли ежедневную привилегию — пятнадцать минут прогулки. Только чувство солидарности и сообщности могло уберечь людей от упадка духа. У большинства следствие было уже позади, и теперь оставалось дожидаться приговора. Те же, кого еще вызывать продолжали, возвращались физически и психически разбитыми, с опухшими от многочасового стояния ногами — особого рода пытки.
К счастью, Янека миновало самое страшное — допросы. На это, мне кажется, были три причины. Во-первых, к концу 1938 года спала волна репрессий, сократились предписания сверху любой ценой вышибать признания и применять высшую меру наказаний. Во-вторых, ему попался довольно добродушный следователь, без садистских наклонностей, который производил впечатление человека, рутинно выполнявшего свои обязанности, без всякого рвения. А в-третьих, ему парадоксальным образом помогло двукратное, а в итоге окончательное исключение из комсомола. Он и так был квалифицирован как контрреволюционный агитатор, предъявлять ему еще какую-то вину смысла не было, тем более что сам он ничего из себя не представлял и мало подходил под политическое дело, которое предстоит раздуть.
Правда, снисходительное к нему отношение вполне могло быть просто случайностью, счастливым стечением обстоятельств или возникнуть по недосмотру. Никто так и не понял, почему судьба складывалась так или иначе. Бывало, людям помогала ошибка, сделанная в ведомости, в фамилии, в дате рождения. Случалось, спасение зависело от пропавших документов, а приговор — от даты ареста. Или от судьи, которому либо все надоело, либо он только входит во вкус. Янеком занимался ленивый судья. Пару раз вызвал на допрос. Свидетели — друзья-сверстники — подтвердили его вину. «Вел контрреволюционные разговоры?» — «Вел». «Распространял антисоветскую пропаганду?» — «Распространял». На том и порешили.
В Бутырках он провел почти шесть месяцев. От начала мая до ноября 1938 года. Какого-то ноября приказали выйти из камеры. С вещами. Дали прочесть и подписать документ, который гласил, что обвиняемый по статье УПК 58/10 за «контрреволюционную пропаганду» приговорен к пяти годам исправительно-трудовых лагерей.
Приговоренным протягивали специальные бланки, на которых писался адрес близких, — возможность обзавестись теплой одеждой. Рассчитывать на тулупы и валенки могли лишь те, у кого были родные. Янеку просить некого. В Москве на свободе одна Кася — дочь Макса, но напоминать НКВД о ее существовании… В путь пришлось двинуться в летних полуботинках, которые к тому же еще и жали.
Увозили их ночью, под конвоем, с подмосковной станции. Столыпинские вагоны сохранились с дореволюционных времен и выглядели на удивление добротными, по сравнению с товарными или предназначенными для скота, — в этих перевозили заключенных уже во время войны. В каждое купе распределяли по восемь человек. С Янеком ехали самые разные: студенты, какой-то художник, политический деятель, прокурор, поэт, всю дорогу читавший свои стихи. Говорили обо всем. Только не о политике. Два раза в день им давали соленую рыбу и немного воды. Очень хотелось пить. Ехали пять дней, не ведая куда.
Из вагонов их выпустили в Соликамске, на Каме, к северу от Урала. Там размещался главный постой «Лагеря лесных работ — Усольлаг 10». Вокруг городка в больших уральских лесах разбиты «подлагеря» — лагпункты. Узники проводили там по нескольку месяцев, вырубая вокруг лес на десятки километров. Когда слишком много времени требовалось на то, чтобы добраться до места назначения, лагерные власти закрывали этот пункт и открывали следующий, двигаясь так в глубь леса.
По прибытии в Соликамск их повели в распределительный лагерь. Довольно долго маршировали и только ночью подошли к огромному бараку. Там задержались на долгий постой. В бараке на нарах в три этажа возилось уже триста-четыреста мужчин и женщин — главным образом уголовников и проституток Уголовники не медля набросились на вновь прибывших — ведь те были лучше одеты. С них срывали меховые одежды и валенки, отбирали чемоданы и кофры, взамен кидая рваное тряпье.
Нары, на которых приказали разместиться новеньким, кишели вшами. Поражало происходившее в бараке: драки, издевательства, самосуд, крик секс, которым занимались открыто, без всяких стеснений. Питание — четыреста граммов черного хлеба и два раза в день теплая баланда насытить не могли. Через десять дней сформировали этап: собрав группу из ста человек, под конвоем двинулись дальше. Стояло начало октября, но уже наступали морозы, которые будут тут до конца апреля. Идти с рассвета до заката, утопая по колено в снегу. Два раза ночевали в брошенных деревянных домах, где мороз доходил до десяти градусов. Наконец, добрались до цели — на огромной безлюдной местности выстуженный барак — их дом на предстоящие полгода.
Жизнь начиналась с нуля. Оградить территорию, соорудить выгребную яму, кухню и баню, провести воду, вбить в землю электрические столбы, работая при этом с утра до вечера в лесу. Их разбили на бригады, каждая из которых совместно несла ответственность за конкретный участок работы, а внутри — на группы из нескольких человек, для обработки деревьев. Двое дерево пилили, остальные срубали ветки с уже поваленнго дерева. Большинство из вновь прибывших понятия не имели о специфике своей работы, и поначалу мало что удавалось сделать. Им и в голову не приходило, что на пятнадцатиградусном морозе дерево, утратив эластичность, может рухнуть раньше времени. Так и случилось. Хорошо еще, что дерево никого не зашибло, но своими ветвями здорово задело одного из работавших — польского сапожника. Парадоксальным образом для него это происшествие стало подлинным спасением. На санях его отвезли в лагерь, дали освобождение от работы, а когда начальство прознало про его профессию — бесценную в условиях повсеместного отсутствия обуви, ему велели открыть в лагере сапожную мастерскую. Сидел он себе в тепле, получал неплохое пропитание, и все ему завидовали.
Поначалу заключенные в массовом порядке заболевали и умирали — от голода, холода, бессилия. Они не в состоянии были работать, а следовательно, снижалась и общая норма выработки. Власти забеспокоились, организовали медпункты, которые к тому же подчинялись не лагерному начальству, а Наркомздраву. При всем отсутствии элементарных медицинских средств выручало еще и то, что фельдшеры были, как правило, порядочными людьми и в меру своих возможностей помогали заболевшим.
Янеку «повезло»: отморозив пальцы ног, он попал в лазарет. Освобождение от работы, две недели в теплом месте, еда посытнее — вот условия, которые позволяли хоть немного восстановить силы, чтобы не скатиться окончательно в доходяги. У фельдшера, честно сказать, никаких средств, кроме йода, для лечения отмороженных конечностей не было, но он сумел спасти ему пальцы. А может, и жизнь.