Он еще сильнее обхватил скобу и сцепил руки в замок. Резкий поток пронесся мимо, вниз, сдув с плеч Дубенского давившую тяжесть, но… Он чувствовал, что это еще не все. Нехорошая, темная уверенность крепла в его душе с каждой секундой, и даже щипки и осторожные удары Кондратьева по ногам не действовали. Он не трогался с места и был абсолютно убежден, что поступает правильно.

Он это понял, когда раздался громкий треск и стенки шахты принялись дрожать, как в лихорадке. Скоба под рукой подалась и захрустела, затем…

В следующую секунду его (надо думать, не только его, но эта мысль не принесла никакого успокоения) сильно тряхнуло.

Михаил сжал зубы — так сильно, что свело челюсти. В голове была только одна мысль: как бы вцепиться посильнее, руками, ногами, зубами — чем угодно, лишь бы не упасть. Он понял, что испытывает ковбой на родео, когда пытается удержаться на спине разъяренного быка.

Труба дергалась, словно гигантский водопроводный шланг; казалось, она и впрямь была резиновая, и Михаилу стало страшно при мысли о том, какой силы должны быть руки, мнущие железную трубу, как гибкий шланг.

Но странно — из его груди не вырвалось ни единого крика. И даже… Он понял, что и не смог бы сейчас кричать, растрачивая силы понапрасну.

Расширившимися от ужаса глазами он смотрел на место крепления скобы — только туда и никуда больше. Наверное, это его и спасло — пристальное внимание к опоре. Скоба раскачивалась, как ржавый гвоздь в гнилом заборе, и девяносто два килограмма, прыгающие и раскачивающиеся на ней, вытаскивали этот гвоздь все дальше и дальше — с каждым мгновением, с каждым ударом, проносившимся по стенкам вентиляционной шахты.

На фоне общего гула и грохота слабый хруст рифленого металлического прута был неразличим, но Дубенский прекрасно чувствовал его — внутренней поверхностью правого плеча и подмышкой. Слабый хруст звучал не в ушах — отдавался в мозгу размеренными тактами похоронного марша.

Михаил задрал голову и уперся взглядом в следующую скобу — так, словно взгляд был самым надежным захватом. До верхней скобы было полметра, и, чтобы до нее достать, Михаил должен был отпустить руки, выпрямиться, ухватиться за нее и подтянуться, но… Кольцо рук, обхватывавших нижнюю, ненадежную, скобу словно окаменело. Он не мог его расцепить. Он знал, что это надо сделать, и не мог.

Один конец скобы, утопленный в стенке (с той стороны он был закреплен гайкой, это Дубенский знал, он знал всю Башню по винтику), стал раскачиваться и поддаваться. Видимо, гайка ослабла… или резьба сорвалась… Неважно. Что бы там ни было, держаться за эту скобу становилось опасным.

«О Боже, Боже… Помоги! Прошу тебя, помоги!» Может быть, Всевышний услышал его… А может, сама мольба, этот внутренний отчаянный призыв, подействовала, но только… Дубенский почувствовал, что его захват стал слабее и тело приобрело необходимую для молниеносного рывка вверх свободу и подвижность.

Вентиляционная шахта сотрясалась все сильнее и сильнее. Казалось, само здание сейчас обрушится, и на этом все закончится.

«Как обрушится? Башня не может рухнуть!» Это походило на неудачное заклинание. Попытку убедить самого себя в том, что происходящее просто невозможно, а потому и бояться не стоит… Хотя… Это происходило. И этого СТОИЛО бояться.

Но прежде чем Башня рухнет, следовало попытаться дать себе последний шанс.

Дубенский ослабил захват и расцепил руки. Ноги стали сгибаться в коленях, скручиваясь, как тугие пружины. Он чувствовал, что правый конец скобы, за которую он держался, вылез из стенки, и тонкий прут стал гнуться, поддаваясь силе тяжести, тянувшей вниз девяносто два килограмма его веса. Его ЖИВОГО — пока — веса.

Медлить было нельзя. Дубенский отпустил скобу и резко выпрямил ноги, метнув тело вверх. Теперь все зависело от точности расчета и цепкости его пальцев.

Расчет оказался точным: пальцы в тонких перчатках с насечками на внутренней стороне ладоней нащупали рифленую поверхность прута — верхнюю скобу, и Дубенский ощутил мгновенное облегчение от того, что эта скоба оказалась прочной и неподвижной. И захват…

О, наверное, он мог бы поспорить в силе захвата с орангутангом. Как-то он со своими «девчонками» был в зоопарке, и больше всего его поразил обезьянник. Во-первых, количеством тараканов. А во-вторых, большим орангутангом. Этот увалень, похожий на пузатого заросшего бомжа с грустными и умными глазами, мог висеть под самым потолком, зацепившись за едва заметный выступ кончиками длинных темно-коричневых пальцев. И хотя у него не было чудовищных выступающих мышц, как у культуриста, но сила, заключенная в теле обезьяны, легко угадывалась. Неимоверная нерастраченная сила.

Дубенский подтянулся и снова замкнул кольцо рук вокруг скобы. Он боролся. За свою жизнь прежде всего — и за жизни тех, кто сидел в Башне, ожидая помощи. Ведь это его слова: «Я хочу попросить жильцов сохранять спокойствие. Оснований для паники нет. Башне не грозит обрушение. Поэтому самое лучшее, что они могут сделать — это подготовиться к эвакуации и ждать момента, когда спасатели откроют двери».

Они ждали, но, похоже, его слова больше не соответствовали действительности. Башне ГРОЗИЛО обрушение. И возможно, Дубенский понимал это лучше, чем кто бы то ни было.

Он висел, ухватившись за скобу, но теперь не боялся, что странные, неизвестно откуда появившиеся толчки сбросят его вниз. Гораздо страшнее в этой ситуации оказалось то, что он всегда подозревал и чувствовал — Башня была живой. Она вела себя словно живая, и она всячески сопротивлялась. Чему? Контролю над собой? Еще вчера эта мысль показалась бы ему смешной. Бредовой. Но не сегодня.

Толчки постепенно стихали, и Дубенский выжидал момента, когда они стихнут окончательно. Тогда, чтобы не тратить время впустую, не дожидаясь очередного ободряющего щипка от Кондратьева, он полезет вверх и не будет останавливаться до самого технического этажа… Если, конечно, не случится что-нибудь еще.

Что-то непредвиденное — то, чего он никак не мог учесть в своих расчетах.

Дубенский закрыл глаза. Он отдыхал. Сама идея отдыха на тонкой металлической жердочке на высоте в сотню метров выглядела абсурдной, но он действовал совершенно осознанно и берег силы для следующего рывка вверх — еще на сотню метров.

«Потому что… Потому что это мой долг? Звучит немного помпезно, хотя, в общем, это правильно… Нет, скажем так — это часть моей собачьей работы. И никто лучше меня ее не сделает».

До него внезапно дошло, что никто и не сможет ее сделать лучше, чем он, и Кондратьев был на тысячу процентов прав, заставляя его начать подъем; ведь начало — это самое сложное. Надо только начать, а дальше уже можно не задумываться.

Он замер, прижимаясь грудью к скобе, и вдруг услышал отчетливый сигнал, прозвучавший в мозгу — громко и пугающе, как аварийная сирена. В голове роились обрывки мыслей — удачных и не очень, и Михаилу потребовалось несколько секунд, прежде чем он сообразил, в чем заключался этот сигнал.

Запах… Пока еще слабый, но уже совершенно явственный, неуклонно усиливающийся. Откуда-то сверху вентилятор гнал дым — едкий, ядовитый, щекочущий ноздри и выжимающий слезы из глаз.

«О Боже! Нет!» Он не успел додумать эту мысль до конца. Шахту — и Башню — последний раз сильно тряхнуло, и Михаил, уже ослабивший захват, едва успел снова вцепиться в скобу.

Ощущение того, что случилось что-то непоправимое и ужасное, появилось за долю мгновения до того, как он услышал противный шорох и стук. Что-то летело, падая сверху, рассекая панически сгустившийся воздух.

Летело молча, и по этому молчанию Дубенский догадался, что ЭТО такое. Догадался еще до того, как тяжелый ботинок с грубым и твердым каблуком ударил ему в лоб.

От удара перед глазами Дубенского вспыхнули разноцветные искры; он покачнулся… Но устоял. И все же все его внутренности сжались от невыносимого предчувствия, что он сейчас сорвется. Сорвется, как только услышит глухое эхо удара, поднимающееся снизу, от дна шахты.