Изменить стиль страницы

Я прыгаю тоже. Но в отличие от Тимофея, по-кошачьи сиганувшего в глубокую яму, прыгаю неумело, с грохотом и звоном. «Нескладеха», — сказала бы моя младшая сестренка.

— Прикрывай меня сзади, Серега, — отрывисто бросает мне ефрейтор, короткими, быстрыми шажками удаляясь влево, в сторону «колена». За ним находятся завал и немцы. Теперь мы у них в тылу.

Я бросаюсь по ходу сообщения вправо, но внезапный вскрик Тимофея останавливает меня. Тятькин лежит на земле, вцепившись обеими руками в шею гитлеровца.

Автомат его, отлетевший после удара немца, лежит почти у моих ног. Тимофей уже не кричит, а хрипит в сильных, цепких лапах врага.

Стрелять? Но пуля попадет и в Тимофея. Крепче сжимаю винтовку и с ходу вгоняю штык в чужое рыхлое под острием тело, упрятанное за вату и серо-зеленую ткань куртки.

Вражеский солдат вскидывает голову, мгновение смотрит на меня стеклянными от ужаса глазами и с визгливым стоном валится на бок, увлекая за собой винтовку.

Я выдергиваю из его тела штык, но делаю это скорее инстинктивно, механически, еще не осмыслив толком всего, что сейчас произошло.

Тятькин вскакивает, сплевывает кровь и хватается за автомат.

Ух как вовремя!

На нас со стороны завала по ходу сообщения бегут сразу двое гитлеровцев с перекошенными от страха лицами и автоматами в руках. На долю секунды Тимофей опережает, и оба валятся ничком, перерезанные очередью ППШ. Еще есть? Нет. Из-за изгиба высовывается русский штык, и слышится голос Журавлева:

— Тимофей, ты?

— Свободно, командир!

Я стою спиной к Тятькину, прикрываю его, но с моей стороны пока тихо. Взгляд неожиданно падает на штык. Он в крови. Я боюсь крови, боялся всегда, а ведь это кровь убитого мной человека. Пусть врага, но человека. На меня вдруг нападает непонятная слабость, руки разжимаются, и винтовка падает на землю, дребезжа, как от боли.

— Кочерин, вперед!

Команду Журавлев подает негромко, но она как хлыстом стегает меня по спине, вновь возвращает к действительности, делает солдатом, не имеющим права раскисать при виде человеческой крови.

Нагибаюсь, подхватываю винтовку (благо, никто не знает, отчего она упала) и с левой ноги делаю крупный шаг вперед, словно нахожусь не в траншее, а на строевом плацу.

Меня обгоняет Тятькин с окровавленным лицом (кажется, у него просто разбиты нос и губы) и, не доходя до следующего изгиба, бросает гранату. Но и в этом фасе никого нет. Вторая граната брошена даром. Впрочем, такой порядок — гарантия, что путь свободен.

Идем по фасу гуськом: Тятькин, я, Иван Николаевич, Вдовин. Вблизи очередного изгиба нам под ноги что-то шлепается. Пытаюсь разглядеть, что за штуковина, но Журавлев с быстротой, которой я в нем никогда раньше не замечал, нагибается, подхватывает это «что-то» и бросает вперед, за изгиб хода сообщения. Оказывается, немецкая граната с длинной деревянной ручкой. Она рвется в воздухе, но не над нами, а уже над противником. Быть может, над тем солдатом, который бросил ее в нас.

Мы ускоряем шаг, чтобы быстрее оказаться вблизи второй траншеи. Но почему Тимофей внезапно делает прыжок назад?

— Мины, командир!

Где мины? Я не вижу. Но если Тятькин говорит: «мины», значит, они там есть.

Журавлев выходит вперед, трогает штыком грудку рыхлой земли на дне траншеи и говорит:

— Да, мины. Я нащупал корпус. Всем наверх!

Кое-как, помогая друг другу, выбираемся из хода сообщения и сразу же попадаем под пулеметный огонь.

— По-пластунски, вперед! — Журавлев первым припадает к земле и ползет. Туда, ко второй траншее.

Больше мы не спускаемся в ход сообщения. Где ползком, где перебежками, занимаем исходное положение для атаки по едва заметному бережку ручья.

Здесь мертвая зона для фашистских пулеметов, но мины по-прежнему шлепаются рядом, несмотря на попытки наших артиллеристов подавить вражеские батареи.

Едва успеваем изготовиться к атаке и зарядить оружие, как в небо взвивается красная ракета и слышится голос старшего лейтенанта Кикнадзе:

— За Родину! В атаку, вперед!

Создается впечатление, что весь батальон только и ожидал, когда же второе отделение третьего взвода займет свое место в боевом порядке.

Едва делаем десяток, другой шагов вперед, как попадаем под такой сильный пулеметный огонь, что волей-неволей прижимаемся к земле и замираем на месте. Пули — не осколки, их полет направляют человеческие руки и глаз. С этим приходится считаться.

Ясно, что атака не удалась.

«Отходи!»— машет рукой Журавлев.

Ползу, вернее отползаю на исходный рубеж, упираясь руками в хрусткую корку снега.

Хорошо, что человеку даровано природой такое качество — уметь пятиться. Говорят, крокодилы этого делать не умеют, за что часто расплачиваются жизнью.

Может, таким способом отходим только мы? Оглядываюсь по сторонам. Нет, соседи тоже отползают. Кое-кто поднимается, чтобы «ускорить» отход, и тут же падает в снег. Нередко — навсегда.

Лежим за спасительным обрывчиком. Тимофей прикладывает к губам льдинку, чтобы остановить кровь.

— Командир, — говорит он, — скоро и огрызнуться нечем будет. Диск почти пустой. А наши, вон видишь, сыплют с горы. Не иначе — жмет немец.

— Знаю, — зло отвечает Журавлев. Вторая неудачная атака выводит из терпения даже его.

Да, патроны и гранаты кончаются. А ведь нужно еще быть готовым к отражению контратаки. Думаете, немцы смирятся с потерей своей первой траншеи? Дудки! Плохо вы их знаете!

Теперь самое страшное для нас — минометы. Надо хоть на вершок, на два, но зарыться в грунт.

Достаем лопатки, долбим мерзлую землю в обрывистой кромке берега.

— Сергей, — окликает меня Иван Николаевич, — оставь гранаты Тятькину и дуй за патронами. — Их вот-вот должны подвезти к дзоту. Без патронов не возвращайся.

— Есть!

— И еще вот что: если Галямов еще там, в дзоте, возьми у него пулемет, а ему отдай мою винтовку, свою отдай мне. Все, ступай, Сережа.

Я прячу лопату в чехол, меняюсь винтовками с Иваном Николаевичем и ползу вдоль кромки берега мимо Вдовина, Тятькина, усиленно долбящих рядом с собой какое-то подобие окопов.

— Серега, — не переставая работать, говорит Тимофей, — там наверху дзота — флажок. Принеси его. И еще вот что: спасибо тебе за жизнь.

«Спасибо тебе за жизнь, — мелькает у меня в сознании, — скажет же такое!»

Ползу быстро, чувствую: рубашка прилипла к телу, а до спасительного хода сообщения, в том месте, где мы его покинули полчаса назад, еще далеко, и любая из этих фыркающих смертей может запросто сначала пришпилить меня к земле, как иголка букашку, а потом разнести в куски. Хотелось бы не думать об этом, очень хотелось бы, но…

— Не туда ползешь, Серега, — догоняет меня голос Тятькина. — Прямо в ход сообщения ползи. Прямо. Саперы разминировали его…

Прямо — это уже лучше. В несколько раз ближе. Одна из мин шлепается впереди, в нескольких шагах, меня заваливает комьями земли и серым, с крапинками пороха снегом, осколок делает солидную вмятину на каске, но голову спасает шапка. Она смягчает удар, а то бы лежать мне здесь без движения, не раненому, так контуженому. Но в голове от удара гудит, оранжевые круги еще плавают перед глазами.

Вот и ход сообщения. До дзота, с учетом кривизны фасов, метров двести пятьдесят. Штык впереди — и шагом марш. Иду один. Неужели никто не ходит на этот самый пункт боепитания?

Одному ходить опасно, хотя знаю, что здесь вот рядом, справа и слева за брустверами, — люди. Наши люди. Они лежат под минометным огнем противника, вгрызаются лопатами в неподатливую мантию земли.

И у них нет патронов, а противник в любую минуту может предпринять контратаку. «Быстрее, Кочерин, быстрее».

Эта мысль подстегивает меня, заставляет перейти на бег. Да, ход сообщения разминирован. Под ногами свежие лунки, а на бруствере лежат мины без взрывателей. Этакие безобидные на вид рыжие блюдца.

Стоп! Мертвый враг. Это — «мой»… Он лежит вдоль хода сообщения ничком, длинный, широкий, загородивший собой дорогу. Рядом валяется каска. Надо идти по нему. Кое-кто уже ходил, и не раз. На камуфлированной ткани его куртки и брюк отчетливо видны следы.