В связи с этим вспоминается встреча в Лос-Анджелесе с Николасом (Николаем Леонидовичем) Слонимским (1894–1995), дирижером, композитором и музыкальным лексикографом, прожившим почти всю свою взрослую жизнь в эмиграции. Ему было слегка за 90, но он был бодр, встретил меня в шортах, мы быстро покончили с приведшим меня делом и разговорились на разные темы.
Началось с Пушкина — Слонимский вспомнил, что брат когда-то говорил ему, будто найдена какая-то совершенно непечатная поэма Пушкина, так вот, нет ли у меня сведений о ее судьбе. Под братом, по-видимому, подразумевался пушкинист Александр Леонидович Слонимский (1881–1964), а под непристойной поэмой — «Тень Баркова», в конце концов опубликованная лишь в 2002 году.
Дальше разговор естественно перешел на «Моцарта и Сальери» и недавнего «Амадеуса» (1984), и Слонимский похвастался своим вкладом в моцартоведение.
— Считалось, что на похоронах Моцарта было особенно мало народа потому, что хоронили его в дождь[6]. Но я установил, что дождя не было.
— Как?
— А я просмотрел все газеты за декабрь 1791 года, и оказалось, что не только в Вене, но и вообще нигде в Европе дождя в это время не было.
Как раз незадолго перед тем, летом 1984-го, отчасти похожий опыт был у нас с папой. Я уже пять лет как жил в эмиграции, и мы общались только по телефону, а тут папа решился поехать на встречу со мной во Францию, но не по моему приглашению, — столь непосредственную связь со мной он при этом всячески старался скрыть от властей предержащих, — а по приглашению знакомых его знакомых, дочерей знаменитого издателя Зиновия Гржебина. Во Франции мы провели вместе месяц, в снятой мной в Париже квартире и в поездке на прокатной машине по всей стране, причем одной из целей автопробега было отыскание могилы его двоюродного дяди — великого математика Павла Урысона (1898–1924), молодым утонувшего в Бискайском заливе. Когда мы не без плутаний, наконец, прибыли в небольшой городок Batz-sur-mer и заговорили о наших поисках с посетителями кафе на главной площади, нас спросили, похоронен ли он на старом или новом кладбище, а узнав, что он еврей, встревожились о судьбе могилы, так как во время войны город был оккупирован немцами. Нас направили в мэрию, рабочий день кончался, но она была еще открыта. Архив представлял собой светлую комнату с книжными полками вдоль задней стены. Молодая дама-архивариус спросила о дате смерти, каковую папа точно помнил и тут же назвал (17 августа 1924 г.), она сняла с полки большой фолиант, нашла запись о смерти и похоронах, сообщила адрес кладбища, дала его план, указала номер могилы. Мы поехали, успели до закрытия и сфотографировали надгробную плиту с надписью на древнееврейском языке. На состоянии могилы и архивов оккупация (в ее мягком, вишистском варианте) не сказалась. Я сразу вспомнил, как в день Победы — 9 мая 1945 года — я смотрел с родителями документальный фильм Сергея Юткевича «Освобожденная Франция» (1944) и меня поразила незначительность разрушений — на фоне жутких картин нашей фронтовой кинохроники.
В семье и среди знакомых считалось, что мама строгая, а папа добрый. Тогда все зачитывались «Сагой о Форсайтах» Голсуорси, и папа охотно принимал сравнение с отличавшимся терпимостью Джолионом-старшим. Мама была строга не только со мной, но вообще со всеми. Она не терпела фальши и с некоторыми давними подругами навсегда раззнакомилась после того, как они плохо повели себя во время антиформалистской и антикосмополитической (антисемитской) кампаний 1948–1949 годов. Папа был мягче (и в результате прожил почти вдвое дольше). Хотя один из немногих он в своих «ошибках» не покаялся, демонстративные резкости не входили в его репертуар. Он был воспитан и подчеркнуто корректен, может быть, даже чересчур, — в порядке глубоко эшелонированной обороны беспартийного еврея-интеллигента от окружающего хамства. Он аккуратно и подробно отвечал на письма, принимал и поддерживал искавших его просвещенного внимания коллег с периферии, поздравлял знакомых и родственников с днями рождения и годовщинами свадеб, выражал соболезнование в связи с кончинами, помнил все соответствующие даты и имена-отчества и был внимателен как к коллегам, так и ко всевозможному обслуживающему персоналу.
Однажды в электричке по дороге из Рузы в Москву с ним разговорилась врачиха композиторского Дома творчества. Она призналась ему, что иногда думает о его сходстве с Лениным.
— Почему с Лениным? — спросил он.
— Потому что у вас этикет сохранился!..
Рассказал он об этом, конечно, со смехом — чувство юмора у него было редкостное, в том числе по отношению к самому себе, так что и мне позволялось его «этикет» вышучивать. Помню, что когда я в 1973 году женился, я услышал, как он по телефону объясняет кому-то, что чего-то там не сможет для него сделать, поскольку переутомлен — Аля женится, много хлопот, переезд, надо двигать мебель, к тому же болят уши, разыгрался «Меньер»[7], в общем, извините, не могу никак. Хватило бы уже и простой ссылки на усталость, идея же, будто он принимает физическое участие в перетаскивании мебели, не лезла ни в какие ворота, — я тут же сказал, что знаю-знаю, как он под мою женитьбу ушами двигает мебель, и в дальнейшем он охотно применял эту формулу.
Уши были одним из мотивов клубившегося вокруг него консерваторского фольклора — не столько как больные, сколько как бросавшиеся в глаза своими размерами. В музыкальных кругах ходило выражение «мазелевские ушки». А в числе его устных новелл была одна о том, как он в молодости (кажется, в конце 20-х) путешествует с приятелем по Кавказу, как в горном ауле они знакомятся и проводят целый день с симпатичным местным учителем, и тот в конце концов добродушно задает папе все это время занимавший его — в сущности, геббельсовский — вопрос:
— Скажите, а у какого народа уши так поставлены?
Переезд на дачу был одним из ежегодных тяжелых испытаний — фургон заказывался с трудом, приезжал с опозданием, долго грузился, для чего вызывались какие-то особые помощники (в первые послевоенные годы — некий Василий Васильевич, известный в разветвленной семье папиных стареющих родственников как «человек-который»). В первой половине 50-х годов дача снималась в Челюскинской (у дочери видного революционера Юлиана Мархлевского), и при очередном переезде ко всем трудностям добавилось перекрытие по каким-то государственным соображениям соответствующего шоссе. Шофер начал прикидывать возможные планы объезда, а папа вступил в переговоры с милицией, объясняя, что едет, как всегда на дачу, к тому же, в поселок старых большевиков, но все это не помогало, милиционер потребовал предъявить паспорт, и вдруг просиял: «А-а, вы наш, калининградской!» — и разрешил ехать. Калининградом Московской области с 1938 года назывались бывшие Подлипки (с 1996 года — г. Королев), папа же родился в Кёнигсберге, победно переименованном в 1946 году в Калининград, каковой и значился в папином паспорте в графе «место рождения». Наверно, впервые оргия советских переименований принесла пользу людям.
О сталинских временах папа вспоминал постоянно, причем трагические истории чередовались с комедийными.
Когда в 1937 году в квартире, где он жил вместе с дядей по матери[8], раздался ночной стук в дверь, дядя мгновенно сообразил, что пришли за ним, разбудил папу и велел ему перенести к себе в комнату дядину пишущую машинку. Дядю забрали (и он погиб), его вещи опечатали, а машинка осталась папе.
В 1946 году в Верховный Совет избирался Председатель Комитета по делам Искусств М. Б. Храпченко (1894–1984), которому парой лет позже предстояло быть снятым со своего поста в ходе борьбы партии против формализма Шостаковича и Прокофьева. Выдвинут он был от Ивановского избирательного округа, потому что под Ивановом располагался один из Домов творчества композиторов (где мы с папой и мамой, а потом и без мамы, неоднократно бывали). Папе пришлось поехать на собрание избирателей и произнести предвыборную речь о Храпченко. Оттуда Храпченко прибыл в Дом творчества, где был торжественно встречен директором то ли Дома творчества, то ли всего Музфонда, великим хозяйственником (почему-то мне помнится фамилия Лемперт, но я могу ошибаться), и проведен в столовую вдоль великолепной хвойной аллеи. Аллея эта была в ударном порядке лишь накануне создана на глазах у изумленной публики путем втыкания срубленных в соседнем лесу могучих елей в не менее мощные февральские сугробы. Дав Храпченко полюбоваться на эффектный вид в кремлевском стиле, Лемперт (если это был он) демонстративно пнул одну из елей ногой, она повалилась, а он, повернувшись к Храпченко, объявил:
6
Он, кстати, идет и в финале «Амадеуса».
7
Синдром Меньера (расстройство вестибулярного аппарата) обострился у него в старости — вдобавок к отосклерозу, ослабившему его слух в 14-летнем возрасте и постепенно усиливавшемуся.
8
Исаак Савельевич Урысон (1877–1938), известный московский юрист, редактор дореволюционного журнала «Вестник права», неоднократно арестовывался до революции, а затем и при советской власти. Расстрелян в 1938 году, посмертно реабилитирован.