Дядько Микита решил снова связаться с городским «дохтуром», чтобы тот снял у него коронку, а медведика потом от греха спровадить в какую ни то «зверницу».
И тут перед его очами вдруг предстал морячок, бывший его работник, грузчик на барже. Призвали его в начале войны на цареву службу, определили на флот, само собой — Черноморский, где он и прокантовался почти два года, был послан с командой в командировку, потом в госпиталь, и сейчас с каким-то отрядом возвращался к месту службы, да только отряд застрял на станции — «нема вагонов».
Отряд веселый и весьма боевой — все сплошь анархисты и эсеры, но все за мировую революцию, и это их держит вместе. Дядько Микита не имел привычки чураться старых знакомых, поговорил он с гостем «про жизнь», выпили они по черепушечки, и когда морячок узнал, что у «рэпаного казака» незадача с возмужавшим и обиженным медведем, принял это событие, что называется к сердцу. Перво-наперво он убедил Хвоменку не сдавать худобу в зверинец: «не можно, бо то тюрьма», и что животина не совершила ничего такого, за что ее следовало упекать за решетку…
— А шож ж робыть? — сокрушенно спросил «рэпаный казак». — Очень просто, — ответил гость, — подари своего Мышка нашему отряду. Ему самое место у нас, потому как медведь и мировая революция, цэ так здорово! Як кажуть, нашему козырю в масть! — А что как он не захочет? Не пойдет самоходом до вашего отряду, он же не знает, что вы, за, как ее там, мировую революцию! Морячок объяснил, что в отряде есть Яшка-цыган, до недавнего времени ходивший с медведем, и что он, тот Яшка, все умеет и все знает, и сможет уговорить зверюгу подчиниться своим приказам. Что, мол, хитро, то и просто…
И действительно, когда на следующий день морячок явился к Хвоменке с тем хваленым Яшкой, цыган смело приступил к делу. Он протянул медведю пеструю тряпку, смоченную каким-то зельем, и Мышко, до того равнодушно взиравший на гостей, с ворчанием начал трепать тряпицу, а вскоре, к удивлению дядьки Микиты, и лизать руки цыгана.
— Любыта, — пояснил Яшка. — Есть такой бурьян, бачка-мишка его очень уважает… Як коты валерьянку… И увели морячки медведика-Мышка с хвоменковского двора. Цыган одному ему известным способом снял у медведя золотую коронку, заметив, что с таким зубом мировую революцию не делают. Эту коронку, завернутую в пеструю пахучую тряпку, он честно вернул хозяину, сказав, что все будет хорошо: бачка-мишка уже признал морячков и на радость братвы хлещет с ними горилку, закусывая соленой таранкой. Оно и понятно: трезвому не до мировой революции…
Однако, напоминал дед Игнат, мировая революция «не сгарбузовалась», и объяснял это тем, что Мышко знал меру и до чертиков, как, допустим, тот же прапорщик Ванько, не напивался. А то еще неизвестно, чем бы все это закончилось…
Станичники же еще долго вспоминали «добру худобу — ведмедика Мышка», в свое время забавлявшего их, и ушедшего с морячками-черноморцами «делать мировую революцию»…
БАЙКА НЕ КОНЕЧНАЯ,
ибо байкам конца не бывает, как нет конца тому чуду, что называется жизнью
Свободными осеннее-зимними вечерами наше семейство собиралось вокруг стола на «священнодействие» особого рода — громкие читки любимых книг — Тараса Шевченко, Ивана Котляревского и, конечно же, Николая Васильевича Гоголя. Этого именовали по имени-отчеству и читали его по-русски, как и случавшиеся подчас басни Крылова или сказки Пушкина. Котляревского и Шевченко же — по-украински.
Пока мы, внуки и внучки были дошколятами, главными чтецами были мои отец и мать, потом пришла очередь старшим детям показывать свою грамотность, а заодно и посоревноваться друг с другом. Для нас украинская «мова» была трудной, но если чтец на чем-то «спотыкался» — ему дружно подсказывали, ибо тексты эти в большинстве своем знали наизусть — вирши Тараса Шевченко, и «Наталку-полтавку» или «Москаля-чаровника» Котляревского. Гоголя читали выборочно — «Тараса Бульбу», «Вия», другие его повести из народной жизни.
Все это составляло «круг чтения», неоднократно повторявшийся. И каждый раз все воспринималось с восторженной непосредственностью и сопереживанием. Волшебному слову любимых писателей верили свято — Тарас Бульба был для нас более реальным, чем, допустим, узнанный позже Богдан Хмельницкий, а уж о подлинном существовании дивчины Наталкиполтавки, или тех же кузнеца Вакулы, Рудого Панька — и говорить нечего.
Продолжались такие посиделки до глубокой дедовой старости и ушли вместе с ним. Да и сама жизнь потом стала иной, семейное бытование перешло в другое качество, на другой фасон, как говаривал наш незабвенный дедуля. А в те памятные вечера семейное чтение частенько разбавлялось дедовыми байками, которые старый Игнат любил и, как я теперь понимаю, умел рассказывать. Это был еще один «круг», но не чтения, а живых рассказов — про то, «что было», и про то, «как было»…
Часть из его баек я запамятовал — видно не врезались они в мою память, а жаль: думаю, что моим внукам было бы не вредно услышать кое-что из мною забытого…
Я тоже любил и люблю пересказывать дедовы байки, и чего греха таить, порой, заполняя забытое, кое-что добавляю «для связки слов»…
Самая же первая моя собственная байка связана с путешествием — событием «эпохальным» для пацана-хлопчика в неполных шесть лет.
Как-то светлым летним днем у нас, в станице Тимашевской (теперь это город — знай наших!) появился дедуля, привезший на собственной телеге кое-какие припасы. Я, понятное дело, крутился возле лошадей, с восторженным любопытством наблюдая, как они подвижными мягкими губами подбирают просыпавшийся на землю овес, время от времени поднимают головы и одобрительно по-храпывают. У коней были большущие щеки, смахивающие на рыбьи жабры, и я все стремился заглянуть под них, ожидая увидеть там розовые пластины, как, допустим, у тех же сазанов («коропов»).
В семье у нас любили рыбу, она регулярно приобреталась, большей частью еще живая, и я непременно присутствовал при ее разделке… К моему разочарованию, жабер, подобных рыбьим, у коней не было, что, однако, не расхолаживало моего интереса и уважения к этим исключительным созданиям. Кстати, я очень долго не мог понять, почему такие большие, сильные, красивые и умные животные слушаются человека — любого, даже порой неказистого и совсем уже далекого от совершенства.
Не помню деталей, как решался вопрос о моем путешествии к деду на хутор — то ли сам дед попросил отпустить меня «погостевать», то ли я родителям поднадоел своими шалостями (и так бывало), но только то поистине историческое решение было принято, и в достопамятный день ранехонько, на самом-самом рассвете, меня, еще недоразбуженного, закутанного в нечто теплое, усадили рядом с любимым дедулей, и мы тронулись…
Рассказывая впоследствии об этом путешествии — а я периодически по просьбе домашних повторял свое повествование в течении многих лет — я разбивал свой рассказ на эпизоды, а между ними неизменно повторял: «и это, значит, мы едем…», подчеркивая тем самым непрерывность нашего с дедом движения. И домашние, когда хотели послушать мою байку, просили: «А ну, расскажи, как это вы с дедом, значит, ехали!».
Итак, «значит, мы — едем»… До восхода солнца было прохладно. По низинам кое-где еще не растаял голубоватый туман, деревья и кустарники, росшие вдоль дороги, были неприветливо нахохлившимися, сонными.
Первое, что я увидел для себя необычное — огромное водное пространство — плавню. Не заросшее зеленым травяным лесом заболоченное место, где и воды-то никакой не видно, а покойно лежащее на земле сизоватое зеркало, в котором отражалось небо. По зеркалу кое-где, словно мухи по потолку, неспешно двигались птичьи стайки… Потом у самой закраины этого водяного чуда стали появляться остроносые головы цапель и, подхватив со дна нечто невидимое, снова замирали в гордом спокойствии. Откуда-то прилетели маленькие серенькие птички, шустро забегали по самому берегу, промышляя что-то свое, непонятное…