Изменить стиль страницы

Итак, с Господом, радостно, просто.

Но Россия претерпела развал. Рассказчик ищет ответ на вопрос: если у человека ума палата, то почему «все… так?!». Когда произошло убийство царя-освободителя, народ кричал: «…нашего Царя-Ослободителя вчерась убили!» Народ убийства царя не принял, рабочие крестились, на лицах пекарей был страх, и в том страхе было предчувствие надвигавшегося зла. Убийство Александра Второго научило русского человека самому «досматривать», быть не только устроителем жизни, но и ответственным. Шмелев указал и на охранительные позиции народа, с одной стороны, и анархические — с другой. Были такие, как кузнец Аким, и они убийство царя поняли как упразднение закона и как право самим устанавливать закон. Народным анархистам противостоят те, в ком силен инстинкт поряка.

Дед указал на источник хаоса — это нигилист. Герой — неписатель, потому что Шмелев не удовлетворен уроками писателей. Писатель боится упрощений, сворачивает с той дороги, на которую его влекло вдохновение. Исключением был Пушкин, у него надо учиться простоте отношения к жизни. Сам столь проникновенно написавший о своем отце, Шмелев в «Записках неписателя» удручен тем, что русская литература проглядела тип отца, прошла мимо этой, коренной для человека, сути русской жизни.

Для меня становится ясным, как рус<ская> литература — невольно искажала правду о России и о русск<ом> человеке. Не Обломове, а — волевом. Жертвой такого невольного искажения явился Гоголь и — за ним, десятилетия недодуманностей и — и лжи. Не крепили, а подкашивали[649].

Так писал Шмелев Ильину, а тот подхватил шмелевскую тему и развил ее в письме от 4 августа 1949 года: да, писатели стали смакователями зла, исключений не так уж много — Пушкин, Аксаков, Толстой, Лесков. Неожиданна мысль Ильина о том, что критицизм оказался бременем, мукой и для душевного состояния самих критиков:

Но Гоголь сам изнемог от этого, даже до смерти. Достоевский мечтал прекратить это. Тургенев, скудный в духовном видении, старался не впадать в это. И особенно народники «последнего призыва» — Бунин, Горький, Куприн. Начитаешься — и свет не мил, на людей не глядел бы, России стыдился бы… Как по-Вашему — Куприн пил и потому так видел, или так видел и потому пил?[650]

Но возразим Ильину: «народники „последнего призыва“» довольно быстро стали не народниками и обратились к вечным, универсальным ценностям. Бунин в «Окаянных днях», записках 1918–1919 годов, сам писал о развращенности русской литературы, «которая сто лет позорила буквально все классы, то есть „попа“, „обывателя“, мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина…»[651].

Шмелев нищенствовал, но в самый мрачный момент, как всегда, приходило чудесное спасение. Так часто бывало и с его героями. В ноябре 1948 года он вдруг получил гонорар за «Росстани», которого должно было хватить на два месяца жизни. Появилась надежда: он получил корректуру второй части «Путей небесных», корректуры «Богомолья» и «Солнца мертвых», «ИМКА» взяла к изданию «Куликово Поле», готовилось третье издание «Няни из Москвы».

В марте 1949 года Шмелев вернулся в Париж. Он приехал туда с 31 франком в кармане. У героя его «Въезда в Париж», Бич-Бураева, было больше — сорок. Шмелеву все там немило, квартира далекая и грязная, он одинок и болен. Но и куда-либо перебираться из Парижа пока не намерен, даже в США, хотя в июле 1949 года A. Л. Толстая и сообщила ему о том, что его друзья просят ее хлопотать о визе. Летом на десять дней он, правда, съездил в Женеву: там 30 июня читал свое слово о Пушкине.

Он жил, как и раньше, горячо воспринимая все, что происходило вокруг. Например, возмущался «Русской мыслью», напечатавшей стихи Максимилиана Волошина «Роковой день», которые, как он посчитал, не многим отличались от «Двенадцати» Блока. Эти стихи о погибшей России — какой-то «вывих неврастеника»[652], крайности!..

Сам страстный и порой мнительный, он задумывался о том, что порождает человеческие крайности. В августе он написал статью «О Достоевском: К роману „Идиот“», и в ней высказал соображения о том, что в творчество Достоевского, изображавшего соблазны и крайности человека, корнями уходят труды Шпенглера. Очевидно, что и дерзкий человекобог Ницше порожден душевным хаосом героев Достоевского. Достоевский нащупал в человеке страшное — древний соблазн греха. В «Идиоте», замыслив изобразить «положительно прекрасного человека», он даже высказал мысль о возможности пересоздания жизни людей, влияния на них такого человека. Как это Мышкин Рогожину сказал: Парфен, есть, что делать на нашем русском свете! Действенная любовь — вот что считал Шмелев замечательным в этом романе. Хотя сам князь действует редко, «не проявляет и тени любви», к Настасье Филипповне у него только жалость… Шмелев даже решил, что Мышкин и Рогожин — сообщники, оба они, по сути-то, убили ее, оба поражены безумием. Нет… Мышкин — еще не тот положительно прекрасный человек, которого хотел показать Достоевский. Не получилось все-таки в «Идиоте» показать освобождение человека от греха…

Почему Достоевский, ранее не единожды перечитанный, так занимал мысли Шмелева в 1949 году? Он все-таки не отказывался от идеи написать третий том «Путей небесных». Он сам хотел разрешить вопрос: можно ли создать такого положительно прекрасного? можно ли человека пересоздать? В чем Шмелев не сомневался, так это в невозможности изменить Сталина.

Политические настроения эмиграции его волновали не менее страстно, чем психологические глубины человека. В конце 1939 года правление Богословского института осудило Георгия Федотова за опубликованные в левой печати, в том числе в журнале А. Ф. Керенского «Новая Россия», статьи, в которых высказывалась мысль о возможном изменении сути Советской власти, об обретении ею демократического смысла[653]. В результате преподававший Федотов ушел в отставку — сам Евлогий настаивал на его исключении из числа преподавателей Богословского института. Федотов подвергся критике со стороны правых. Прошло десять лет, но и в 1949 году Шмелев непримирим: для него Федотов — как Чаадаев и «прочая св<олочь>»[654]. Шмелев уже стар, он слаб физически, но он по-прежнему неистовый. В начале августа, после пятнадцати дней бессонницы, он понял, что конец приближается. Но писать-то надо! Перо падает… но писать надо!

В квартире Шмелева вместе с ним жили его женевские знакомые Федор Ефимович и Мария Тарасовна Волошины. Они взяли на себя заботы о нем, частично платили за квартиру. 26 ноября 1949 года Шмелеву сделали операцию в частной клинике: вследствие закрывшейся язвы отказал привратник желудка. Состояние перед операцией было критическое, очевидной стала угроза смерти. Волошина срочно вызвала врача. Опасались того, что время операции упущено.

В Шмелеве не было страха. За четыре часа до операции он заснул, во время операции, под местной анестезией, он думал о Боге и о хорошем бульоне. Он познал то, к чему всегда стремился, — Бог был с ним, а смерти нет. Это ощущение на себе Божьей воли, отсутствие страха смерти Шмелев испытал еще до операции, 23 ноября, когда архимандрит Мефодий (Кульман) из Аньера радостно и светло молебствовал у него, исповедовал его и причастил.

После операции Шмелев потерял 20 килограммов и весил теперь 39 килограммов. Он выжил и считал это чудом: Бог дал срок закончить «Пути небесные». Так он решил. Ему очень захотелось писать, но врачи запретили. Чтобы выжить, ему необходимо было полгода полного покоя и высококалорийное питание. Операция стоила шестьдесят четыре тысячи. Конечно, у Шмелева этих денег не было. Деньги собирали друзья. Вот письмо Ильина к Карташеву от 2 декабря 1949 года:

вернуться

649

Переписка двух Иванов (1947–1950). С. 378.

вернуться

650

Переписка двух Иванов (1947–1950). С. 397.

вернуться

651

Бунин И. А. Собр. соч. Т. 8. С. 95.

вернуться

652

Переписка двух Иванов (1947–1950). С. 388.

вернуться

653

См.: Керенский А. Ф. Преступление Г. П. Федотова // Новая Россия. 1939. № 68. С. 4–8.

вернуться

654

Письмо к И. Ильину от 9.09.1949 // Переписка двух Иванов (1947–1950). С. 400.