— Мне неприятно, что я утомляю вас своими проблемами.

— В том-то и привилегия дружбы, чтобы перекладывать на свои плечи чужие заботы. Я весь внимание.

Ханс вернулся к креслу.

— Мои заботы могут показаться вам маленькими, но даже капли воды точат камни. Вы знаете, что я написал Эдварду и рассказал ему о королевском приеме, с каким меня встретили в Англии. Я сделал это потому, что считал, они должны знать, что я приношу честь и славу своей стране. Но он ответил мне, что моя жизнь удовольствий пуста, она для меня вредна. Даже для своих соотечественников я всего лишь простой Андерсен, человек, у которого есть талант, но который слишком высокого о себе мнения. В Дании есть и более великие люди.

— Так вот что расстраивает вас. Мнение одного человека? — удивленно спросил Диккенс.

В голосе Андерсена появилась нотка раздражения.

— Но это же Эдвард! Он был моим идеалом! Все, что я ни делал, было направлено на то, чтобы сделать ему приятное!

— Вы уже достаточно взрослый человек, чтобы ни от кого не зависеть. Не обращайте на него внимания.

— Он считает, что я впал в тщеславие. Я, кто знает свои недостатки слишком хорошо! Но я так же знаю и величину того дара, которым наградил меня Господь. Поэтому для меня так важно признание мира! Это не имеет ничего общего с тем скромным существом, которым я являюсь! — Его раздражение начало перерастать в старое, хорошо знакомое чувство сопротивления. Он продолжил:

— Чтобы добиться признания мира, нужно, в первую очередь, культивировать в себе искусство казаться скромным. Тщеславие — это основной цвет, разбрызганный на палитре жизни, но большинство людей умеют прятать его под тонким налетом, который создает совершенно другое впечатление. Никто не может дышать без своей доли тщеславия, и тот, кто больше всех раболепствует, на самом деле и есть самый тщеславный человек. Пока он клеймит остальных в высокомерии, его самого переполняет тщеславие. А маленький скромный человек благодарит Господа за то, что он не такой!

Диккенс был откровенно шокирован. Он никогда не думал, что чьи-то критические заметки, особенно в отношении тех, кто постоянно находится на глазах у публики, могут так глубоко ранить. Пока он лихорадочно пытался найти ответ, Андерсен дошел до высшей точки.

— И критики тоже против меня!

— А, вот мы и подошли к сути дела! — заявил Диккенс. Это было то, что он понимал. — Из-за какой кости на этот раз дерется свора собак? Впрочем, я догадываюсь. Они обсуждают ваш новый роман «Быть или не быть?».

— Да, они говорят, что я пытаюсь прыгнуть выше головы.

— И они вполне правы. Продолжайте писать свои сказки. Уверяю вас, они займут достойное место среди мировой литературы. Ничто не может преуменьшить их значения. Забудьте об остальном.

— Я не смогу отбить этой атаки! — Андерсен уже кричал. — Разве вы не понимаете, что они залегли в засаде, как стая голодных волков, истекающих слюной, предчувствуя новую жертву. Вы говорите, что мои сказки выше всякой критики, но это только распаляет их аппетит. Они ненавидят меня. Они, мой народ! Они пытают меня, прогоняют из Дании!

— Вы действительно верите в это?

— А что я могу поделать? Они не могут высказать объективного мнения, потому что ненавидят меня и все мои труды!

— Тогда не обращайте на них внимания. Именно так я и поступаю. Критика не волнует меня, — спокойно заявил Диккенс. — Воспользуйтесь вашим собственным советом, про который вы читали Кэти сегодня днем. Цветок разговаривает с Садовником о его недавней болезни и спрашивает, что же излечило его: «Ты поправился потому, что кругом стоял такой крик?» Садовник ответил: «А, крик. Он влетел мне в одно ухо и вылетел через другое. Они ругали меня и говорили, что я все делал неправильно. А я смеялся и кивал им в ответ. И говорил, что вы правы, большое вам спасибо. А сам думал о своих делах. Ругань — это не та вещь, которую нужно принимать близко к сердцу». Вот так.

— Если бы это был только злобный крик, но это не так! — Ханс стонал от отчаяния. — В нем слишком много унижения! Они смеются надо мной. Вот посмотрите, это несколько вырезок из ваших английских газет. — Он вытащил из кармана скомканную массу бумаги. — Я послал их Эдварду, а он отослал их мне назад, сообщив, что редакторы сочли их глупыми и не захотели печатать. Теперь-то вы мне верите?

Диккенс сел на скамейку и задумался.

— Наверное, да! Если посмотреть на дело со стороны редакторов. Но датчане сдержанны и не эмоциональны. Они не суетятся вокруг своих героев. Однако их уважение значит намного больше уважения тех, кто преуспел в похвалах.

Ханс посмотрел на него.

— Они не уважают меня! Они плюют на меня! Я им отвратителен! А ведь я всего добился своими руками. У меня нет больше будущего. Мне больше не к чему стремиться! Я никогда не вернусь в страну, где многие желают мне зла, где мое имя втаптывают в грязь! Я один из немногих поэтов этой страны, которому Господь дал редкий дар, и, умирая, я буду молиться, чтобы больше никому из них он не дал такого же дара! Они холодные, злые существа, живущие на своих мокрых островах! Я ненавижу их… — Его голос дрогнул. Ярость, накатившаяся на него, позволила ему осознать суть только что сказанных слов.

— Диккенс, что я сказал? Я отрезал себя от Дании и от нее!

Мужчина встал, подошел к нему и положил обе руки ему на плечи.

— Вы так привыкли ненавидеть вашу страну, что теперь вам придется привыкнуть полюбить ее, медленно и осторожно так, как ребенок учится читать, по страничке за раз.

— Я знаю, — прошептал Ханс и позволил Диккенсу отвести себя к креслу и усадить в него. — Я позволил своим страхам затмить мой разум, хотя, если бы я вернулся туда, все бы, возможно, изменилось. А сейчас болезненная подозрительность вновь не дает мне вернуться в Данию. Что со мной? Почему я не могу вести себя как обычный человек?

Диккенс улыбнулся и вытряхнул свою трубку.

— Наверное, потому, что вы не обычный человек. Но вы видите свои недостатки так, как не видели их раньше. Это обнадеживающий знак. Позвольте мне рассказать вам мою историю. Однажды я шел по лужайке и подошел к небольшому озеру, в котором плавал лебедь. Он склонил голову и смотрел на свое отражение в воде. Когда он увидел меня, то взметнулся в небо и полетел в ровном уверенном полете. Он даже не оглянулся посмотреть на тень, которую отбрасывали его крылья на водную гладь. Его цель была впереди. То, что осталось позади, не имело значения.

— Я чувствую себя пристыженным. Вы действительно думаете, что мой полет впереди, а не позади меня?

— Впереди самое лучшее, и вы сможете его достичь, если только научитесь доверять людям.

Ханс поймал его руку и крепко сжал.

— Вы так добры ко мне.

Диккенс так же ответил ему рукопожатием и сказал:

— Я иду спать. Я буду готов утром, и как только вы соберетесь, мы уедем.

И он ушел, оставив Ханса сидящим в кресле со склоненной головой.

Луна поднялась высоко над деревьями, но мужчина не двигался. Пан играл на своей дудочке, по которой стекала вода, а в траве пели сверчки. Но Ханс Кристиан не слышал их. Завтра он поедет домой! До нынешнего дня он не знал значение этого слова. Теперь оно означало знакомую комнату, где возле огня сидела Генриетта, а за окном серый голубь ожидал своего ужина. Он не думал о том, что он должен ей сказать. Гетти все поймет без слов. Когда она увидит его в дверях, то поймет, что он вернулся навсегда. Это будет так просто.

XXXIV

Еще раз посмотрела она на принца полуугасшим взором, бросилась с корабля в море и почувствовала, как ее тело расплывается пеной. Над морем поднялось солнце, лучи его любовно согрели мертвенно-холодную морскую пену, и русалочка не чувствовала смерти.

«Русалочка»

Весь путь домой через Каттегат он представлял, как поднимется по ступенькам Амалиенборга. Теперь он уже делал это. Маленькие кусты были все в цвету, а вокруг садовых стен кружили пчелы. Солнце сильно раскалило булыжник, но Ханс Кристиан не обращал на это никакого внимания. Он знал, что внутри будет прохладно и свежо и Гетти даст ему холодный напиток, который он выпьет возле открытого окна.