Изменить стиль страницы

— Шибче! Шибче давай!

Зачастили Невьяны. Брызги летят, студеные. А берег — ближе, ближе. Ну да, как Орлика… Ш-шах — прошуршало днище. Он встал, поправил шапку, запахнулся.

— Под ребра, князь!

— Как водится.

Сошел. Поднялся на бугор. Сказал выжлятникам:

— Не обессудьте, припоздал. Дела.

Выжлятники, их было трое, согласно закивали. Старшой из них, Сухой, сказал:

— Так не беда. Дни нынче длинные, успеем.

— Пошли!

Ноги скользили, грязь. И это на бугре, а там будет еще хуже.

Свернули в густой ельник. Шли, хлюпали. Молчали. Потом Сухой заговорил:

— Все в срок идет. Он еще с ночи встал, походил маленько, теперь лежит.

— На ветках? — спросил князь.

— Нет, у себя. Вчера на ветках был, позавчера. А тут словно почуял. Лежит, не кажется. Я думаю, то добрый знак. Так, князь?

— Так, так…

Хотелось тишины. Все в срок. Река проснулась, лес, скоро пахать пойдут. Грязь, холодно, дождь собирается. Вот сколько лет ты ходишь, князь, а так и не привык… А им-то что? Сухому тридцать лет от силы, а Третьяку и того меньше. Ждан вообще еще безусый. На следующий год они другого князя поведут и будут говорить ему «все в срок». Им жить да жить!

Собака тявкнула. Костром повеяло… Вдруг Сухой спросил:

— А правда, князь, про кречета?

— Про кречета? Которого?

— Так, говорят, тебе пообещали.

— Кто?! — Князь остановился…

Сухой пожал плечами. Сказал:

— Так ведь болтают всякое…

— Ну-ну!

Сухой вздохнул и отвернулся. Опять пошли. Ишь, кречеты! Откуда взял? Спросил:

— А что тебе до кречетов?

— Так, ничего. Я их ни разу и не видел. А говорят, они получше соколов. Их за Камнем, говорят…

— Так то за Камнем! Вон куда хватил! — Только рукой махнул.

Опять шли молча. Хлюпали. Думать не хотелось.

На поляне ждут. Костер горит. Увидели — вскочили. Один Ширяй Шумилович. Нет, и он встает. Любимов прихвостень, заводчик. Поди ж ты, нашли кого прислать! Сейчас начнет во здравие да приторно. Ну, говори, говори…

Ширяй молчал. И все они молчали. Князь настороженно спросил:

— Не удержали, да? Ушел-таки?

— Н-нет… не ушел… — уклончиво ответил Сила.

— А что тогда? Ширяй!

Ширяй степенно произнес:

— Хозяин плачет.

А что ему, смеяться? Но спросил:

— Как это плачет?

— Так. Послушай.

И замолчал Ширяй, застыл. Тишь-тишина. Собак и то не слышно, лежат, уши прижав, не шелохнутся. А, вот… вот опять… Опять…

Князь облегченно выдохнул, сказал:

— Так это скрип, не плач. Ну, дерево скрипит, а вы… как бабы старые!

— Нет, князь, то плач, — тихо сказал Ширяй. — Мы подходили. От Хозяина.

— А хоть и от него! Ее почуял, вот и плачет.

— То, что Ее, это верно. Вот только чью Ее!

Пес! Что мелет! Рот сразу повело, оскалился! Рука — сама собой — к мечу!..

— Князь! Князь! — Сухой схватил его, сдержал.

Сдержал бы он, когда б я не хотел, ага! Князь оттолкнул Сухого, зло сплюнул под ноги, сказал:

— Живи, Ширяй… Садись! И вы… чего стоите?!

Сели. А князь стоял и слушал… Да, скрипит. Но где, не рассмотреть. Валежник, ели, вывернутый пень… Пусть так! Приказал:

— Бери! — И руки развел.

Сухой снял с него меч, шапку, полушубок. Знобит, но то от холода. Князь подошел к костру, сел, осмотрел собравшихся. Выжлятники глядели настороженно, Ширяй — никак. И пусть себе!

— Ковш!

Дали ковш. В ковше кисель овсяный на меду. Испил, утерся.

— Ком!

Дали ком. Он разломил его, съел половину, запил, еще откусил, а остальное передал по кругу. Ком был как ком, гороховый, Хозяин это любит. Как и овес. И мед. А скрип — вовсе не плач…

Выжлятники запели — тихо, заунывно. Хозяин, дай, хозяин, не серчай, не обессудь, мы твои дети, мы… Пресвятый Боже, что это, зачем, вот крест на мне, чист я, руки тяну к огню, и лижет он меня, а не согреться Мне — мороз дерет по коже. И прежде драл. К такому не привыкнуть. Но так заведено, терпи. Отец терпел и Дед, от Буса все идет. Ты для того и князь, чтоб за других стоять. Ты им — как оберег, как Орлик. Поют и смотрят на тебя, надеются, что отведешь, задобришь, усмиришь.

А нет так нет, в лес не пойдут. Ударят в Зовуна, другого выкрикнут. А ты…

— Я готов, — сказал князь и встал.

Все тоже встали. Ширяй перекрестил его. Сухой подал рогатину. Пошли, он впереди, все остальные следом. Слышал, как Третьяк поднял собак, как те залаяли, не оглянулся. Перехватил рогатину, поправил крест. Пресвятый Боже! Наставь меня. И укрепи. Дай сил. Ибо один лишь Ты есть защита моя и твердыня моя, щит и прибежище. Велика милость и щедрость Твоя… А ведь не то, не то! Она права. Сейчас или через семь дней — ведь все едино. Что есть семь дней? Ничто. А сам ты кто?.. Знобит — и не от холода.

— Куси! — крикнул Третьяк. — Куси!

Собаки кинулись к берлоге. Лай. Крики. Топот. Гиканье. В рога дудят…

И — рев! И… никого. И снова — рев!

Выскочил Хозяин! Матерый, да. Собак — хряп лапой, хряп. И завертелся, ринулся, вновь вздыбился и заревел. Присел, упал, вскочил. А собаки знай рвут его. За гачи, за спину. Так его! Так! Так!

— Ату! Ату!..

Наконец встал. Теперь в самый раз! Ну, князь!

— Хозяин! — закричал князь. — Сюда! Вот я, вот брат твой! Вот!

Схватил рогатину, одним концом уперся в землю, шагнул вперед, рожон — вперед. Иди!

Пошел! Рев! Пена! Пасть!

…Темно. И — тяжесть, духота. Кровь хлещет, липкая, горячая. Трясет его, хозяина, хрипит, бьет лапами. Задавит ведь, зацепит! Хоть кто бы пособил… Нет! Нельзя. Тут — сам на сам, или ты, или он. Хозяин! Не гневись, я брат твой… Нет, я сын твой, раб. И кабы моя воля, да разве б я… Но так заведено. Вот, привели меня, я должен… И я не за себя молю — за них. Да что мне эта жизнь, я взял свое, с меня довольно.

Обмяк Хозяин, все, значит, доходит. Ну, еще раз… Затих. Слава тебе, Господи! Услышал, уберег. Теперь бы хоть еще так, под лапу бы, да на бок, и выползти…

Ф-фу! Кончено. Утерся. Встал. Его качало.

— Я… — И упал.

Только тогда они и подбежали. Шумят, суетятся, теснятся, поднимают.

— Князь! Жив!

— Жив, жив… — И оттолкнул их, сел. Круги в глазах. Ломило спину.

Сухой спросил участливо:

— Помял топтун?

— Помял. Как водится.

Ширяй пролез вперед, сказал:

— А кровищи! Кровищи-то! Дай, князь, сотру.

— Зачем? Мне в ней привычно! — Зло усмехнулся, встал, расправил плечи. И вправду, весь в крови. Засохнет! Осмотрелся, спросил: — Ну, кто ваш господин, я или он?

— Будь славен, князь! Будь славен, князь!

— Вот так-то! Жив я! — И засмеялся, горько.

Потом пировали. Пылал костер. Хозяина разделали.

Собакам — кости, потроха. Череп и правую лапу Сила в холстину завернул, в лес отнес и там, где надо, схоронил. А им — все прочее. Мясо резали на тонкие ломти и ели — так Святослав, сын Игорев, внук Рюриков, любил. А было у него, у Святослава, трое сыновей: Олег, Ярополк и Владимир. Олег и Ярополк — от королевны, Владимир — тот никто, рабынич. Когда же Святослав решил оставить Русь, то Ярополку Киев дал, а Олегу — Древлянскую землю. Тогда обиделись, спросили новгородцы: «А нас кому?» А Святослав ответствовал: «Нет больше сыновей». — «Ну дай нас хотя бы Владимиру». Дал. И ушел в болгары. Там воевал — да так, что по сей день стоят те города болгарские пустые.

Всеслав лежал возле костра. Было еще светло. Пахло паленой шерстью, кровью, медом. Пил, заедал и снова пил. Рог был большой и наливался до краев, а хмель не брал. Хмель — для живых, для молодых. Вот и смеются они, пляшут, поют, пьют здравицы, кричат. Ширяй и тот отбросил спесь, руками машет, рассказывает, как он в прошлом году ездил в Смоленск и там охотился, как видел Мономаха, а у того есть лютый зверь, зовется пардусом, тот зверь ученый, но цепной, и если напустить его…

Не слушали, запели. Кто им Ширяй? Посадский чин, он только языком болтать и может, вот пусть там, на посаде, и болтает. А пардуса и без него видали. Вышел Третьяк, накинул на себя еще мокрую, липкую шкуру, гикнул, упал в костер и покатился по угольям, и зарычал, завыл. Все хохочут. Вот это разговор! Будь славен, князь. Лес — наш, мы сами по себе, а Мономах — он далеко. И Зовуна здесь не услышишь. Медов давай! Еще медов!