Изменить стиль страницы

— Дня два или три мы еще продержимся, а потом конец всем нам. Разорвут нас на мелкие куски бояре, так как мы до последнего вздоха не выпустим из рук меч. Горько мне, что гибнет дело отца моего, но так хочет Перун. Дикий лес и голое поле оставят нам на этой земле. Палачи-заплечники будут вырезать ремни из нашей кожи. Прошу тебя — скачи через все заборолы, как это делают изменники, обмани бояр, а там — где ползи ужом, где лети соколом в небе, но передай великому князю Всеславу в Киеве мой пергамент. Наши жизни в твоих руках.

Он трижды крепко поцеловал гонца. Тот спрятал пергамент под проволочной кольчугой, подошел к тому месту, где вал был пониже, отбросил прочь от себя копье на виду у бояр, стоявших внизу, и покатился прямо им в руки.

— Еще один сбежал! — с тоской и злостью закричали язычники. Кто-то пустил вслед стрелу. Но, к счастью, не попал.

Ночь опускалась на Берестово. Мороз начал пощипывать живых. Только мертвым и мороз был нипочем. Они лежали на голом снегу, разбитые шлемы свалились с голов, свалились обгоревшие шапки, но тепло и спокойно было головам на белой снежной подушке.

С наступлением темноты стих, сошел на нет бой. И за валом и внизу возле вала вспыхнули костры. Хорошо смотреть на мирный огонь, который никого не жег, просто горел. С мутного неба сыпался сухой снег. Накрывшись кожухом, Беловолод сидел возле костра недалеко от Люта. Язычник стоял, опершись обеими руками на боевую дубину, и неотрывно смотрел на огонь. Языки желтого пламени то взвивались, то опадали вниз, и от этого на лице у Люта все время бегали, двигались тени. И лицо его то смягчалось, делалось почти детским, беспомощным, то наливалось суровостью, и тогда заострялись скулы, а вместо глаз виделись одни, казалось, бездонные черные провалы.

Беловолод вспоминал Менск, Ульяницу, Ядрейку. Становилось грустно, но грусть была не слишком острой, не ранила, как ранят человека горячее железо или осколок стекла. Мягкость была в этой грусти, какая-то особенная тишина.

«Мне хорошо здесь, — глядя на молчаливого Люта, думал Беловолод. — Оказывается, даже средь боя на сердце может опуститься такая благодатная тишина. Скажи мне об этом кто-нибудь раньше, я, наверное, не поверил бы. Но почему мне хорошо здесь и я даже не боюсь или только чуточку боюсь завтрашнего утра и сечи, в которой меня могут убить? Не знаю… Но я пойду вместе с Лютом, вместе со всеми этими людьми до конца, ибо я поверил в их боль, в их надежду. Где добрые люди, там и вера моя».

Ночью Беловолоду приснился синеглазый серебряноволосый ангел. Совсем маленький. Он сидел на облаке, грустно смотрел куда-то вдаль и плакал. «Чего ты плачешь?» — спросил Беловолод. «Я плачу потому, что ты пошел за Перуном, не вперед пошел, а назад», — ответил ангел, и вдруг из его нежного ротика выглянули ужасные клыки, личико из белого сделалось пунцовым. Ангел, точно коршун, бросился с облака на Беловолода, ударил клыками в левую щеку. В ужасе Беловолод проснулся, ничего не понимающими глазами посмотрел вокруг себя. Плыла глухая снежная ночь. Погасли костры. Редкие золотисто-красные угольки еще догорали среди пепла. Лют стоял рядом, напряженно прислушиваясь к тишине. Беловолод провел ладонью по левой щеке. Оказывается, во сне он припал щекой к шершавому суковатому бревну заборолов.

Наутро в боярскую рать приехал чернобородый и громкоголосый иерей, начал крестить язычников-перебежчиков. Вырубили во льду протекавшей неподалеку речушки лунку-купель, неофиты становились на колени, иерей черпал воду маленьким серебряным кубком, каждому лил на голову. Потом всем новоокрещенным дали белую нательную рубаху, медный крестик и один динарий. Когда кончился молебен, снова приступили к штурму.

— Спокойно живется за Божьим щитом, — пел могучим голосом где-то внизу иерей, и его слова прорывались сквозь шум боя. Нельзя было никуда спрятаться от этих слов. Лют видел, как опускаются руки его соратников, застывают лица.

Еще одна большая группа защитников Берестова сдалась в плен. День-другой, и растает языческая рать, как холодный мартовский снег тает под беспощадными лучами солнца. Что тогда ожидает его, Люта? Не будет иерей прыскать ему водой на голову из серебряного кубка, а схватит боярская челядь за руки и за ноги и бросит в речушку под толстый лед — плавай там, поганец, до новой весны.

Беловолод видел, как хмурится, кусает губы Лют. Стало особенно невыносимо, когда слуги боярина Супруна показали надетую на длинный березовый шест голову воеводы Белокраса. Мертвая голова, ощерив в смертельной тоске зубы, медленно проплыла перед оторопелыми защитниками. Лют заплакал от отчаяния и бессилия.

— Не плачь. — Беловолод подошел к нему, обнял. — Разве спасешь плачем себя и нас?

Лют блестящими от слез глазами посмотрел на Беловолода, рукавом кожуха вытер лицо. Снова загремел бой.

Все уже забыли о гонце, прыгнувшем в гущу боярской рати с пергаментом под кольчугой. Предполагали худшее — напоролся бедолага на вражеское копье или струсил и предал, принял крещение и сидит теперь где-нибудь в обозе, издали смотрит на дым и огонь, пожирающий Берестово. Но гонец оказался крепким, закаленным воем. Он прокатился-таки сквозь плотные ряды боярского войска. Под вечер, когда выбился из сил и начал стихать очередной приступ, кто-то удивленно и радостно крикнул:

— Великий князь Всеслав!

Все, кто услыхал этот крик (а услышали его и защитники Берестова, и боярские ратники), опустили мечи и копья, луки и дубины, повернули головы в сторону широкого снежного поля, простиравшегося между Берестовом и Киевом. Черная острозубая стена леса обрамляла его. Все думали увидеть грозную дружину, бурливую людскую реку, а увидели небольшой лубяной возок, запряженный парой коней, да десяток верховых в длинных плащах. В полный рост стоя в возке, великий князь правил конями. На сугробах возок подбрасывало, Всеслав пошатывался, покачивался, но на ногах стоял твердо. Снежинки сверкали на светло-русой его бороде. На великом князе был красный кожух, шитый сухим золотом, вместо пуговиц — горевшие на вечернем солнце драгоценные камни. Широкий меч в серебряных ножнах висел на левом бедре.

— Вурдалак прибежал, — прошелестело между боярами. Но громко это оскорбительное слово не произнес никто. Внезапный страх сковал колени и руки, прилепил языки к небу.

— Остановитесь! — Всеслав, подъехав к залитому кровью валу, вынул меч из ножен, махнул им. — Разойдитесь с миром!

— Вязать его надо, — шептал посиневшими губами Супрун, бегая между боярами. — Когда еще подвернется такое счастье? Мешок на голову — и под лед!

Но охотников броситься на великого князя, свалить его на снег, тем более набросить ему на голову мешок не нашлось. Непонятная сила исходила от Всеслава, и сила эта была выше, могущественней слепой злости.

— Оборотень, вурдалак, — захлебываясь от ненависти, шептал Супрун.

— Святой отец, — обернулся к иерею Всеслав, — не там, где надо, воюет твой крест. Снова вострят сабли степняки. Шарукан, как ненасытная кровожадная гадина, снова выползает из норы.

Бледный иерей слушал великого князя молча. Только пальцы его рук нервно бегали по золотому нагрудному кресту.

Неожиданное появление Всеслава, его слова спасли язычников от неизбежной смерти. Боярская рать сняла осаду, отошла от Берестова. При всей своей ненависти бояре не решились поднять десницу на великого князя, чувствовали, что их же собственная рать, по крайней мере большая ее часть, могла разорвать их на куски. Но, пожалуй, самое главное было в другом.

Всеслав привез щедрый выкуп за поганцев — пятьсот гривен, взятых из великокняжеской казны.

— Где твоя дружина, великий князь? — как только они встретились с глазу на глаз, спросил Лют и засопел, что выражало возмущение и гнев. — Поздно же ты пришел, поздно, поздно!

— Почему поздно? — Всеслав спокойно посмотрел на него, — Радуйся. Я спас тебя и твоих людей. Не явись я, поволокли бы тебя на чембуре.

— Один приехал. — В словах Люта слышался гнев и презрение. — Зачем ты нам один? Бояре отцу моему голову отняли. Почему ты не навалился всей силой на них? Помнишь, как ты помощи просил у нас, когда мы жили в пуще, как клялся?