Изменить стиль страницы

Белокрас крепко сжал свою дубину, даже пальцы побелели, сказал, обращаясь к Люту:

— Вон на дороге песок — залепи им уши. Вот репей — сорви и залепи листом глаза. Но иди в Киев. В Киев, понимаешь? Там мы должны услышать слово великого князя Всеслава и слово киевского веча. Всеслав, ты сам читал его пергамент, клялся, что родными детьми Руси будут и христиане и поганцы. Княжеский пергамент я несу с собой. — Он провел сухой загорелой рукой по груди. Там, под белой льняной рубахой, был пергамент, воевода привязал его за шею прочной бечевкой.

— И ты поверил Всеславу? — горько усмехнулся Лют. — Еще там, в нашем лесу, я говорил тебе и говорил всем, что нас обманут, как глупых барсуков. Киеву нужна была наша сила, наша кровь. Перуна же, которому мы поклоняемся и служим, христы давно порубили на дрова. Разве позволят они, чтобы рядом с Софией снова встал Перун? Река не течет назад, отец.

— Я не хочу, чтобы твои будущие дети, а мои внуки, жили в болоте, в трясине, — усталым голосом проговорил Белокрас. — Человек не белка, не залезет в дупло.

— Однако князь и бояре не отдадут тебе и твоим внукам золотые палаты.

— Зачем мне палаты? Я — смерд, — строго посмотрел на сына Белокрас.

— Им и смерд нужен христианин, чтобы их Бога боялся, — горячо продолжал Лют, — Они все одинаково молятся, только не одинаково пьют и едят. Бояре сыты по горло, купаются в меду, а смерд и его дети жуют лебеду.

— Так было и при Перуне, — перебил сына Белокрас.

— Не пойдем в Киев, отец, — начал просить его Лют. — Не хочу я туда идти. — Он резанул себя ладонью по горлу и посмотрел умоляющими глазами.

— Пойдем! — твердо сказал Белокрас.

— Так, может, и ты хочешь стать… христианином? — делая страдальческое лицо, вдруг спросил Лют. Все, кто слышал его слова, онемели.

Белокрас ударил сына дубиной по плечу:

— Шелудивый пес! Так-то ты чтишь своего отца? На колени!

Лют упал на колени, сжался в комок.

— Дети Перуна! — взмахнув дубиной, закричал Белокрас. — Слушайте меня! Никто не скажет, что в сечи мы прятались за чужие спины.

— Никто, — загудели согласные голоса.

— Мы идем в Киев. Великий князь Всеслав обещал нам свою защиту перед вечем и боярами. Хватит жить в норах! Мы не кроты и не полевые мыши. Мы — люди.

— Люди! — закричала поганская рать.

— Правду говорят: в голод намрутся, в войну намаются. Если великий князь солгал, обманул, не будет ему прощения ни на этом свете, ни на том. Не придется ему спокойно спать и вкусно есть, обнимать женщину и гладить дитя. Немочь нападет на него. Вот у меня княжеский пергамент! — Белокрас рванул на груди бечевку, высоко поднял над собой пергамент с печатью.

— Веди! — послышались дружные голоса.

Старый сморщенный язычник с медной серьгой в левом ухе подбежал к Белокрасу, тихо попросил:

— Ты дюже-тка не гневайся, воевода, на Люта, сына своего.

— Что ты там губами шлепаешь? — разозлился Белокрас и, не взглянув на язычника с медной серьгой и на Люта, не по-старчески быстро зашагал вперед. Повеселевшая рать двинулась за ним. Снова в руках у поганцев ожили бубны, свистульки и дудки.

Беловолод подошел к Люту, погладил его по голове. Лют посмотрел глазами, полными слез, встал, молча поплелся за ратью. Они шли рядом, и Беловолод чувствовал, как сердце его наливается нежностью к этому суровому, красивому и честному парню. Он, как и его единоверцы, живет в дремучей пуще, в холоде и голоде, живет подобно траве, которую топчут и косят, однако не изменяет своим богам. Кто дал ему такую силу? Кто ему дал терпение? Легче всего назвать его темным и неразумным, назвать волом, который, находясь в стойле, не хочет поднять голову и глянуть на высокое солнечное небо, видное всем. Но кто такие — все? И кто такой — я? Смог бы я, как этот Лют, пострадать за свою веру, за веру своих отцов? Если бы меня потащили в омут или на горячие угли, устоял или завопил бы, заплакал, отказался от своих святынь, спасая белую кожу и жизнь? Да и есть ли они у меня, те святыни? Я христианин, потому что все вокруг стали христианами. Завтра придут иудеи, и я стану, как и все, иудеем. И буду прославлять иудейство, буду молиться Иегове. Кто же я? Самый верхний, самый легкий слой почвы, который хочет вобрать в себя как можно больше солнца, но очень быстро смывается дождевыми ручьями. Подо мной, под подобными мне лежат валуны. Их мало. Их ищут, чтобы положить в фундаменты княжеских дворцов и святых храмов, зная их прочность. Их разбивают, раскалывают на части, потому что они слишком велики. Огонь и молот обрушивают на них, но напрасно. Великую силу дала им земля, и сила эта неподвластна даже железу.

Вот он шагает рядом со мной, сын лесов, поганец. Кто из нас счастливей — я или он? Служители Церкви в Полоцке, Менске и Киеве говорят, что у таких, как он, слепая душа. Патриарх Иоанн Ксифилин, сидящий в Царьграде, в Ромейской земле, проклинает его. Попы и монахи идут на него с крестом и ладаном. Он — луч вчерашнего солнца, оно уже отгорело и никогда больше не взойдет. Но он, я вижу это в его глазах, счастлив. Трава и вода, земля и ветер, молния и гром, деревья и мох каждый день рассказывают ему о таких тайнах, про которые я никогда не услышу и не узнаю.

— Что ты так на меня смотришь? — удивленно спросил Лют.

Беловолод вздрогнул, растерялся, опустил глаза.

Радостно встречал стольный Киев свое ополчение. Возле Золотых ворот к тысяцкому Кондрату вече подвело белого коня. Под крики и здравицы киян умостился Кондрат в седло и въехал в город.

Языческая рать вошла в Киев через Лядские ворота. Им тоже кричали, но потише и не все. Воевода Белокрас послюнявил палец, разгладил тем пальцем косматые брови, строго глядя перед собой, повел язычников к Софии. И никто не знал, не догадывался, как бьется у него сердце, как распирает жилы кровь. Давно он мечтал вот так войти вместе со своими единоверцами в стольный город, никого не боясь, открыто, средь белого дня. В отличие от Люта он уже понимал, что христиане и их Бог крепко и цепко схватили Русь за горло, как сова хватает мышь-полевку. Князья и бояре, равняясь на ромеев и константинопольских императоров, окончательно и бесповоротно избрали своим Богом Христа. Грозный Перун, которому приносили требы Святослав и Владимир, сделался, сам того не ведая, богом бедных и темных. Когда-то он был с серебряной головой и золотыми усами, но все меньше золота на его усах, и когда-нибудь настанет день (Белокрас с великой тоской и печалью сознавал это), и под носом у Перуна будет расти лишь болотный мох.

«Я пришел, София. Я пришел, ненавистная», — мысленно сказал Белокрас, останавливая свою рать у подножия высокого красивого храма. София гордо смотрела на людей со своей сияющей недосягаемой высоты. Рядом с нею язычник был маленькой песчинкой, ничтожным муравьем. «Куда ты девала моих богов? Зачем ты пришла на мою землю из-за моря? Разве мало тебе было ромеев, латинян?» — «Мало, — будто послышалось ему в ответ. — Я хочу весь белый свет заполнить собой, хочу, чтобы мне поклонялись владыки и рабы». — «Однако, идя широкой и далекой дорогой, хоть одну узенькую тропинку лесную оставь ты моим старым богам…» — «Не оставлю! Ты называешь богами трухлявые колоды, омерзительные гнилушки, которые светятся ночью! — Она, София, засмеялась под облаками. И снова твердо проговорила: — Не оставлю». — «Я умру. — Белокрас еще больше сжался. — Ты же будешь жить долго, но не вечно. В тот день, когда и ты умрешь, вспомни меня, вспомни моего сына Люта, вспомни бедных и голодных, которых твои слуги загнали в болота, в лесные дикие чащобы. Тогда ты узнаешь, что такое слезы». — «Я знаю, — гневно говорит София. — Моих детей, первых христиан, бросали в лапы кровожадных зверей, на костры». — «Почему же ты хочешь наших слез, ты, которая так горько плакала? Ага, я понял! Ты считаешь наши слезы водой, ты уверена, что мы не чувствуем боли, что больно бывает только тебе. И не говори, ничего мне больше не говори. Я не хочу тебя слушать».

Все это время язычники смотрели то на Софию, своего врага, то на старого воеводу. Все понимали, как тяжело сейчас ему, и почувствовали облегчение, когда он, махнув дубиной, сказал: