Изменить стиль страницы

Ответили! Погнали их. Но снова крик… Нет, говорит — один, а градские притихли… Кто говорит? Что говорит?

Кто это здесь смеет с крыльца говорить?! Я князь! Я жив еще! И закричал:

— Игнат! Сюда!..

…Нет, не кричал ты, князь, нет сил кричать. Там, за окном, слышится шум, окно закрыто, ничего не разобрать, а может, просто тебе крики чудятся? Вот снова толпа гудит, а Борис им отвечает. Да, Борис! Он, сын твой, князь, и говорит с крыльца. Игнат, окно открой!

Нет Игната. Борис говорит. А градские молчат. Ночь, тьма в лесу, а ты лежишь, затаился, рукою бок зажал, кровь между пальцами течет, теплая, сила уходит вместе с нею, слабеешь, глаза закрываются, ты их хочешь открыть, князь, а они снова закрываются, в ушах шумит… Может быть, и впрямь кто-то идет: ш-шух, ш-шух. А кто идет? Свой, враг? Темно в лесу, глаза закрыты, их не открыть уже, а он идет, все ближе и ближе, рука твоя в крови, кровь липкая, руку от раны не отвести, а, наверное, мог до голенища дотянуться и приготовиться к встрече. Он бы подошел, склонился над тобой, ты бы тогда и глаз не открывая догадался, кто над тобой — враг или друг. Враг засмеялся бы, а ты б его тотчас ножом! А если свой, обнял бы он тебя, сказал…

И обнял! И сказал:

— Отец!

Открыл глаза. Борис! Сын, младший, друцкий князь, первым пришел! Вот, старшие Бориса ни во что не ставят, а где они? Да там же, где их спесь! И пусть себе, не будут помянуты. Ты уже не один, сын с тобой. Обнимает он тебя, поднимает, подает кувшин, рот твой открыт, язык присох, не захлебнуться бы… Нет, осторожно льет. Да он всегда такой, семь раз осмотрится и подумает. Отнял кувшин, уложил тебя, поправил твои волосы и по щеке погладил, руку убрал, сидит молчит, в глазах его покой, лоб чистый, таить-то нечего, он не Давыд, он держит свой удел хоть тихо, зато крепко, змееныши не ходят на него, люд не ропщет; то, что его, — его, тем он и сыт, на храмы жалует, и сирых оделяет, и к тебе первым пришел…

Сказал Борис:

— А я с рассвета здесь. Будил тебя, не добудился. Страх взял меня. Иону звать хотел…

Ох-х! Обожгло! Кричать тебе, князь, захотелось, да голоса нет. И рук не поднять, головы не повернуть. Одни глаза, должно быть, еще живут.

А сын сказал:

— Да после передумал. Кликнул бояр. Рядились мы. Решили повременить. Даст Бог, поднимешься.

Поднимешься! Закрыл глаза. Сын продолжал:

— Я думал, не успею. Спешил очень. Считай, один пришел. Ну, пятеро со мной. — Замолчал Борис. Долго молчал.

Всеслав открыл глаза. Борис опять заговорил:

— Слыхал, кричали?

Опустил веки — слыхал.

— Так то, — говорил Борис, — от градских приходили. Онисим, Ставр, Свияр Ольвегович, Прокуд… Про амбары кричали. А я сказал, чтоб они спесь уняли, что срам это, что Его дом не вертеп, он для молитвы создан, святое это место. Господи!.. — Поднял глаза Борис, рукой по горлу провел — вот как ему! — продолжал: — А после я обещал, что мы того добра не тронем, мы не находники, не Степь, мы за уговор стоим, и все свершится по уговору под Зовуном, и потому надо ждать Зовуна, а не шуметь. Там все и порешим, а пока мы никого не пустим: как же быть тогда, если в амбарах завтра пусто станет? Кому тогда платить? Всем, что ли? Поровну? Нет, не бывать тому! — Тряхнул головой Борис, даже руку поднял! Видно, он и там так говорил! Вот тебе и Борис…

А он не унимался, продолжал:

— И я еще сказал: отец повелел, уплатит тот, кто брал, кто наживался. А прочие, сироты, вдовы, меньший люд, пусть не печалятся, с них вот столечко не возьмем. Вот так-то, град-господарь! — И рубанул рукой.

И я им то же сказал! Молодец, сын Борис, утешил!

Заморгал Всеслав.

— Воды? — спросил Борис. — Еще?

Еще! Горит нутро! Язык не повернуть, рукой не шелохнуть — только одни глаза живут пока еще. Подай воды, Борис!

Подал. Не полегчало. Жгло. Борис посмотрел, покачал головой, ничего не сказал. «Бог даст — поднимешься». А не дает. И ты молчишь, Борис. А дальше что?

— Сейчас, сейчас, — сказал Борис. — Сейчас… Ушли они. Посмотрим, как Любим их соберет. Чернь не пойдет теперь. Зачем ей идти? Я ж сказал: не с вас возьмем, с них, а как возьмем, так сразу и уйдем. И тебя заберем. Ты в Менске сядешь?.. В Витьбеске?.. Со мной пойдешь?.. В Кукейну?..

Князь лежал, смотрел на сына. Тот, оробев, спросил:

— Куда ж тогда?

Князь взглядом показал на потолок.

— Отец!

Всеслав закрыл глаза. Борис немного подождал, встал, заходил туда-сюда, остановился, посмотрел на лик, перекрестился… Долго стоял неподвижно, смотрел на лик, хоть губы у Бориса и не шевелились, но знал Всеслав, сын молится. Во здравие отцово. А тихо в тереме. И тихо во дворе. Крепок Борис, плечист, разве что сутулится немного. Давыд над ним за это насмехается, ты, говорит, словно холоп, где голова твоя, в ногах?

А где твоя, Давыд? А Глебова где? А Ростиславова? Один Борис пришел, вас всех опередил… А начинал-то как! Такая же весна была, тепло, и вышли мы во двор, народ кругом, шум, гам, Альдона еще была жива. И брат твой Ратибор жив, да ты того не знал… Лепке здесь был! И подошел он, пес, поднес Альдоне в дар постав паволоки, жемчужный повой и рукавицы готские перстовые, как паутина тонкие, тебе, князь, — сарацинский нож весь в самоцветах, а сыновьям — кому что, безделицы.

И вывели коня. Спустился Борис с крыльца, мать оттолкнул, сам шел. Смешной он был тогда. В постриги все смешны! И то: еще с утра волосы были до плеч, как у девочки, а теперь муж и князь уже, это трех-то с половиной лет! Ты подвел его к коню, подсадил, сел Борис, шлепнул ты коня по крупу, и пошел он, все закричали:

— Князь! Князь Борис!

А Борис смотрел на всех, как на рабов своих, и весь светился, горд был, смел. Впервые он с мечом и на коне! И вдруг поехало набок седло! Ты кинулся, не удержал. Упал Борис. Притихли все…

А он сидел на земле, смотрел на вас испуганно…

Засмеялись старшие, Глеб да Давыд. А ты к ним гневно повернулся, закричал:

— Чего смеетесь?!

Замолчали. А ты, князь, поднял Бориса и громко, чтоб все слышали, сказал:

— Да, сын, вижу, не быть тебе находником, будешь сидеть, где посажу. Но также крепко сиди, как ты сейчас сидел на коне. Вот крест на том. Целуй! — И дал ты ему свой нательный крест, он целовал, ты целовал, люд кричал:

— Князь! Князь!

А после, как вошел Борис в года, дал ты ему Друцк. И уже двадцать лет он там сидит, крепко сидит, один лишь раз к нему приходили, зато сам Мономах. А через кого? Да через Давыда же!

…А сейчас стоит Борис и смотрит на тебя. Хочет что-то сказать, да не решается. Скажешь ведь! Я спрашивать не буду, сам обо всем расскажешь, ты и так о том сказал, однако думаешь, вдруг я не понял, понял, сын! И кабы мой язык ворочался, я б пособил тебе, а так… сам говори!

И он сказал:

— Ну, соберемся мы, ну, сломим их. А дальше что? Они опять поднимутся. Сгнил Полтеск-град, осатанел. Уйдем. Отец, я заберу тебя.

Всеслав отвел глаза. Смотрел на стену серую, на трещины. Раньше-то здесь были ковры. И на полу ковры. Ел ты, князь, на золоте, накрывался одеялом горностаевым, а не овечьей шубой. Потом не стало ни того, ни этого… И что? И в Друцке люд живет. Живут и в пещерах — Антоний ведь жил. Разве ты за что цепляешься, Всеслав? Да и цепляться уже некогда, завтра уйдешь, нагим уйдешь, как все, как и Борис когда-нибудь уйдет — без жалости, ибо ему Полтеск и впрямь не нужен, он не кривит душой.

А род? Ведь здесь, в этой земле, отец твой, пращуры твои.

Затопали по гриднице! Открыли дверь. Борис руками замахал, чтоб не входили. Немного погодя кивнул. Кому, не видно. Сам прошел к окну, открыл его, глянул во двор. Кто-то приехал, слышен говор… Борис закрыл окно, нахмурился, сказал:

— Ты погоди, отец, я скоро. Прислать кого?

Князь не закрыл глаза, смотрел на потолок. Борис вздохнул, опять заговорил:

— Пустое это все. Только себя травить. Град жечь. Ну и пожжем, а дальше что? Над кем тогда стоять? Над пеплом! Вот пусть они, Давыд да Глеб… — В сердцах махнул рукой. Предупредил уже в дверях: — Я скоро.