Изменить стиль страницы

Васька стоит остолоп остолопом, чего говорить, не понимает, только глазами туда-сюда водит. Чует, что подвох какой-то за всем этим кроется, а выразить не умеет. Опять же, штейгера он боялся. А тот увидел, что каши с ним не сваришь, и прощаться начал. «Вы, – говорит, – Дарьюшка, побеседуйте еще с супругом вашим, потому что уж больно место выгодное, а ежели все-таки откажетесь, тоже неволить вас никто не будет. Ответ мне завтра в конторе дадите». И с тем ушел.

Тут Василий на бабу свою набросился: «Ты чего… такая-сякая, к барину в подстилки устроиться удумала? Да я ж тебя!..» Никогда еще она его таким лютым не видела, испугалась, конечно, заплакала: «Что ты, что ты, Васенька, ни в чем я перед тобою не повинная, ни о чем таком ни сном ни духом не ведала, они, злыдни, сами ко мне пристали. Ты, – говорит, – подумай. Стал бы штейгер все дело тебе выкладывать, кабы тут дурное чего скрывалось? А мне, – говорит, – ничего не надобно, ни платьев ихних, ни подарочков, а нужно только, чтобы ты, муж мой перед Господом Богом, доволен был». Васька-то на бабьи слезы слаб оказался, сейчас размяк, ручищи опустил, едва сам не рыдает. Решил он тогда, что вернее жены, чем его Дарья, и на свете нету. «Что же, Дашенька, – шепчет, – раз такое дело, – иди. Денег, опять же, заработаешь, заживем, потом с тобой как у Христа за пазухой!» Она – ни в какую. «Нет, – кричит, – не согласная я, ни за что теперь не пойду! Да как же я там без тебя жить буду, у чужих людей? Ведь скучно мне будет! Барин-то, говорят, сердитый и со слугами больно строгий!» А Ваську уже в другую сторону понесло. Опять ругаться принялся, ножищами затопал, обязательно соглашаться заставлял.

Решено промеж ними было, что Даша все-таки в услужение пойдет, но с таким условием, что будет с мужем по воскресеньям и другим праздникам видеться. А через полгодика оба они уволятся и в деревню к себе насовсем уедут.

Утром собрала Дарья в последний раз Василия на работу, вещички свои, какие были, в узелок завязала и пошла в кухарки наниматься. Василий-то сдуру вечером, как привык, домой приперся. А там жены нету, поесть ничего не приготовлено, печка стоит холодная, и винить некого, сам кругом виноват. Корку черствую пожевал да, как был грязный, спать повалился. На другой уже день он честь по чести в казарму перешел. И потянулись у Шубина черные деньки. Тогда только понял, сколько сил шахтерская работа из человека вытягивает. И в забое, и когда спать ложился, все время Даша у него перед глазами маячила да голосок ее переливчатый в ушах звенел. Как нальет ему кривая стряпуха вонючих щей да ляжет он спать на жесткие нары посреди других таких же несчастливцев, тут, ясное дело, не захочешь, а вспомнишь Дарьюшку, и себя, дурака, последними словами обругаешь. Зато по субботам летел Васька как на крыльях в свою землянку, мылся там да готовился, чтобы женушку утром встретить честь по чести. Когда она приходила, он ни на что не жаловался, словно бы нормально все у него шло, виду, короче, не подавал. А она ему на жизнь свою тяжелую в барском доме плакалась, обед готовила, обстирывала, ластилась всячески. До того эти встречи ему милы стали, что он уже с понедельника часы считал, сколько их до следующей свиданки оставалось. А Дарья, наоборот, все больше отмалчиваться начала, в сторонку поглядывать да торопиться, мол, делов на службе полнехонько, того и гляди осерчает барин. Потом как-то раз она и вовсе не пришла. Василий ждал, ждал, – чего, думает, такое? И сам в город поперся. До него, между прочим, уже слухи всякие доходить начали. Болтали люди, что Дашка еще в курьершах ему с барином изменяла, а потом неудобно стало к полюбовнику в город бегать, так она и вовсе к нему переселилась. Некоторые и того круче загибали, будто бы Шубин сам жену барину продал за триста рублев ассигнациями, и она теперь в открытую с ним живет. Много чего пакостные людишки насочиняли. Шубин, когда первый раз такое услышал, взбесился и кулачищами махать принялся. Одного «доброжелателя» так изувечил, что хотели даже в полицию заявлять, но обошлось. Так что при нем об этих делах никто боле не заикался, а за глаза, конечно, втрое больше языками молоть стали.

Подходит, значит, Шубин к барским хоромам, особняк-то агромадный, крыльцо высокое с фигурами каменными, сбоку – чугунные ворота в сад, а там – фонтан мраморный с выкрутасами. Васька даже на крыльцо взойти не осмелился. Встал посреди улицы, разинув рот. Из ворот лакей в золоченой ливрее выскочил: «Ты чего, такой-сякой, немазаный, тут без дела торчишь да на господские окна пялишься? Проваливай отсюдова, покуда цел!» А Васька ему в ответ: «Простите, господин хороший, не знали мы, что нельзя тута стоять. Вот только как бы нам женку нашу, Дарью Мироновну то есть, повидать?» Тот еще сильнее яриться начал: «Какая тебе тут, оборванец вшивый, женка?» И ну в Василия палкой тыкать. Тогда Дашка на улицу выбежала. «Не трожь его, Семеныч, – кричит, – это взаправду муж мой. Лучше отвори ему калиточку на задний двор». Лакей послушался, калитку отпер, Василия во двор впустил и улыбается. Глянул Шубин на Дашку и обомлел. Жена ли это его? На голове не платок, а шляпка, вроде как барская. На ногах – туфельки лакированные. Платье ситцевое, нарядное, с рюшечками да кружавчиками. Прям царевна шамаханская. Она ему руку лодочкой протягивает: «Здравствуйте, мол, Василий Игнатьич». И он ей тоже кланяется: «Здравствуйте и вы, Дарья Мироновна, как поживать изволите?» А ручищу свою, грязную, подать постеснялся, потому что лакей, подлец, рядом стоял и смотрел. «Да я ничего, спасибочки вам, вот только забот по дому много очень. То одно, знаете, то другое, всякий бездельничать норовит, за всем глаз да глаз нужон, а вы там как? Ничего?» И смотрит на него, неумытого, вроде как с сожалением, губки поджав. «Мы, – отвечает ей Шубин, – ничего, обыкновенно живем, Дарья Мироновна, вот только что повидаться с вами зашел. Ждал, ждал вас с утра самого, думаю, не случилось ли чего?» – «Фуй, какой дух-то от вас тяжелый, Василий Игнатьич, вы бы хоть помылись, что ли. Говорю ж вам, делов у меня невпроворот. Вы, ежели когда еще раз повидать меня соберетесь, так сразу сюда, на задний двор ступайте. Семеныч вас теперь знает, он вас впустит и меня позовет. А на улице перед домом не стойте больше, потому что неудобно». Тут еще какая-то, из дверей высунулась и позвала ее. «Ну, прощевайте, Василий Игнатьич, кажись, барин меня по делу требуют». Хвостом вильнула и была такова. А Шубин назад в Собачевку поплелся. Идет и улыбается в бороду: очень удивительно ему было, какой его Дашка барыней заделалась.

Но затосковал он. Стал на всех бирюком смотреть, исподлобья. В город-то к Дарье не ходил больше ни разу. В забое только душу отводил. Уголек рубал с остервенением, изнурял себя всячески. Похоже, душа у него сильно болела, и он ту боль работой унять пытался. До того дошел, что почти перестал из шахты выходить. Когда артель его в забой спускалась, он вместе с ними обычным манером работал. Они потом уходили, а он – нет, все так же продолжал уголь долбить. Между прочим, он к тому времени большого искусства достиг в этом деле. Иной может цельный день кайлом стучать, а толку никакого не будет. Опытный же человек несильно тюкнет, где нужно, – уголь так и сыпанет, легко, будто и не держался он ни на чем. Есть там особые такие местечки да прослоечки, кто их чувствовать может, у того только результат хороший выходит. Вся суть в этом. Шубин натуру угольную очень хорошо почувствовал. Нескучно и нестрашно ему в шахте сделалось, удивлялся даже, как это ему сначала там не нравилось. А на свету, среди людей, ему тяжко стало находиться, не то слово тяжко, а прямо – нож острый! На-гора поднимался, только чтобы хлеба и сала себе в лавочке купить да воды свежей набрать. Люди его тоже сторонились, потому что он еще страшнее, чем прежде сделался. Черный, худой, отовсюду волосья торчат, одни зубы только и видать. Когда работать надоедало, он, бывало, на угольную кучу ложился, фитилек в лампочке тушил и подземную музыку слушал. Звуков там, ребятки, много разных. Вода с кровли капает: кап, кап – как часы. Пласт в забое щелкает, кусочками угля постреливает, иной раз и цельная глыба валится. Тоненько газ свистит, из трещин выходящий. Невдалеке где-то ручеек журчит. Течет незнамо откуда и куда, и вода в нем ядовитая, пить нельзя. Бывают звуки вовсе непонятные: то ли ходит кто, то ли стонет, то ли гукает нарочно, людей пугает.