Изменить стиль страницы

Изучила Альгиса по фотографиям — от скуки. Высокий брюнет, жена Лена, дочка Раса. Раса значит «роса», красивое имя, красивая девочка, говорит Баев, а сам разве что не плачет от умиления. Ему нравится все несоветское, и если бы девочку звали Маша или Оля, он восхищался бы ей несколько меньше. Вообще-то Баев равнодушен к детям. Называет их «малые», «мелкие», «спиногрызы», что вполне типично для южанина (Нинка тоже так говорит). Ему интересно с ними играть или бодаться (версия южан: «играться»), однако пеленки, ночные вопли и каша, размазанная по лицу, быстро удалили бы его с игрового поля. Хотя кто знает…

В любом случае, это вопрос не ко мне. Когда Баев показывает фотографии Альгисова семейства, Расу в пеленках, трусиках, кружевном платьице, новогоднем костюмчике, я фиксирую только перемену нарядов, и ничего особенного не чувствую. Девочка как девочка. Семья как семья. Холостое положение всяко лучше.

Гарик появляется раз в неделю, долдонит свое «вернись, я все прощу», я терплю. К концу июля совсем раскисаю от безделья, все реже покидаю башенку, сижу на подоконнике, рисую в тетрадке, смотрю на набережную, где мамы катают коляски, а профессора и аспиранты бегают трусцой. По вечерам на пятачке возле главного входа собираются любители скейта и роликов, парни на маленьких велосипедах показывают чудеса акробатики, романтики запускают воздушных змеев, рокеры, сбившиеся в воронью стаю, с реактивным ревом несутся по улице Косыгина, значит, через два-три часа жди обратно. Соседка жалуется, что они ей мешают спать, я же сплю — из пушки не разбудишь. Отсыпаюсь за всю предыдущую жизнь.

Баев целыми днями где-то пропадает, я не спрашиваю. Не хочется выступать в роли сварливой жены, хочется рисовать, мечтать, вспоминать. Надо мной, кроме всего прочего, тяготеют идеалы свободной любви. Мне кажется, если я спрошу, то тем самым подорву базовое доверие, без которого, как известно, никуда. И вот я молчу, рисую, мечтаю и понемножку превращаюсь в цветочек на подоконнике комнаты Альгиса

фантастической комнаты с видом на набережную, бегающих профессоров и парочки, которые в избытке водятся в университетском парке, часами сидят на лавочках, не меняя позы

такие же сонные, как я, но только вдвоем.

Neverland

Да, тем ленивым летом у меня появилась странная привычка предаваться воспоминаниям. Я валялась в постели, вспоминая поезд, компостер, улицу Розы Люксембург, одесские задворки, «Гамбринус», суровое лицо дяди Вени, которое идеально дополняло историю до целого, придавая нашим в общем-то невинным похождениям оттенок авантюризма. Мы делали то, что нельзя — обнимались, ели прямо на улице (в дядивенином черном списке этот грех всегда стоял в первой десятке), покупая одну бутылку пива, незаметно прихватывали вторую, распевали песенки с непатриотическим содержанием, расхаживали в майках (это в апреле-то!), краснели и облезали на одесском солнышке, вместо того чтобы посещать лекции и семинары за две тысячи километров отсюда.

Казалось бы, нет ничего проще — встать с кровати, побросать вещи в сумку и отправиться на вокзал, но я с упоением мечтала о том, как мы встанем и поедем, и все будет как раньше.

Но что именно? Разве стало хуже? Ничуть не хуже — даже лучше, ровнее. Отношения должны развиваться, и они развиваются. Никто ведь не обещал, что дым будет валить из ушей бесконечно. Не поехали на Днепр? И правильно — там папа с мамой, а здесь только мы и Москва. И Петька, который тоже остался в городе, поэтому с хорошей периодичностью ночует у меня. Утром вскакивает, плещет себе на физиономию, надевает джинсы — и бегом в лабу, как будто там у него работа, как будто без него ядерную физику должны немедленно упразднить. Знаю, что за работа, называется «Цивилизация». Попробовала — не пошло. Воевать, торговать, добывать — скучно. Вообще скучно все.

И тут Баев говорит — хочешь в Киев на недельку? Мне надо в командировку, обещали гостиницу, билеты. Я буду работать, а ты гуляй, только не задавай вопросов.

Оба-на, но ведь я и не задаю!

Ты не понимаешь. Вообще никаких вопросов.

Это было требование сугубо прагматическое, даже коммерческое. У него определенно пошли дела, он туманно намекал на какой финансовый прорыв, который намечался на ближайшие две-три недели. Я делала вид, что намеков не понимаю, но мне нравились сказки. Почему бы им не оказаться былью, в конце концов.

Еще бы я не хотела в Киев! Город белых улиц, колоколен, говорящей листвы, каштанов, тополей в три обхвата, крутых подъемов и спусков, художников, хиппов и хиппушек… Я снова и снова просматривала внутренние записи о том, как мы взяли Киев, а потом взяли Одессу, за полдня все обошли и переименовали. Наша лавочка, наш тополь, дырочки в листве, пробитой насквозь небесным компостером; другая карта поверх обычной, бумажной; другие улицы, вырванные из невнятной истории такого-то города с таким-то населением, транспортной системой, школами, больницами и градообразующими предприятиями… Чушь! Город образуется иначе, по нему нужно пройти без карты, ничего о нем не зная и ни на что не рассчитывая, пока прохожие спешат по своим делам, совершенно случайные люди, которые никогда не поднимут головы, чтобы увидеть небо, и уж тем более не полезут на крышу или в одноместный лифт вдвоем. Что они могут знать об этом городе?

Наши прошлогодние знакомые-хиппы знали все.

Ровно год и четыре месяца тому назад, покрутившись на Андреевском спуске, мы влились в компанию хайратых мальчиков и девочек, которые аскали на хавку, не будучи голодными, ради самого аска. Мы тоже попробовали, но успеха не добились. Безмазовый день, вздохнул мальчик Коля по прозвищу Кришна, пойдемте лучше на мост, пока солнышко не село.

Но солнышко и не думало садиться. Здесь все было в разы медленней, чем в Москве. Самый старый в Киеве мост был перегорожен шлагбаумом. Граница между там и здесь, глубокомысленно сказал Кришна, на той стороне — Neverland, страна, где исполняются мечты. Шизовое место для медитаций, менты здесь не водятся, добропорядочные граждане тоже, только пипл вроде нас. Сейчас покурим, поймете.

Мы перелезли через шлагбаум, но ничего не ощутили, наверное, потому что находились как раз в процессе сбычи мечт. Нам везде было хорошо — по ту сторону, по эту, в поезде, в городе или на мосту, заросшем травой, засеянном окурками, которые вот-вот должны взойти и зазеленеть конопляными листиками. Завтра здесь вырастет сигаретное дерево, сказал Баев, втыкая в щель между камнями тлеющий «Dunhill», последний. Жаль только, жить в эту пору прекрасную мы будем уже в другом городе. Впрочем, почему жаль — нас ждет море. А у них какие-то свои отношения со временем, они будут вечно лежать на мосту, как галапагосские черепахи, как тюлени, в морщинках и складочках, кайфующие при любой погоде. Никуда не торопятся, ничего не хотят, всему радуются, отмороженные, заторможенные, просветленные донельзя. Аська, слиняем? Даю тебе час, потом отрываемся от коллектива и летим. Надоело, ей-богу.

Полежали, покурили, пошли смотреть на каштаны, а каштаны везде, итого ходили долго, но солнышко висело над головами, прибитое гвоздем к небесной тверди; день застыл, растянулся; у него оказалась тысяча карманов, набитых разнообразной шмалью; наши друзья делались все более безмятежными, молчаливыми и чудными. Пресытившись каштанами, мы переключились на дома-обманки, обследовали их; убедились, что внутри пять этажей, а снаружи три; отказались ехать к памятнику мусоровозу; вместо этого были препровождены к самому маленькому в мире лифту — это недалеко, свернуть с Крещатика и буквально метров сто. Только вы вдвоем не влезете, сказали они.

Чепуха, ответил Баев, мы ж близнецы, мы вдвоем на третьей полке спали, а тут какой-то лифт.

(Что-то не припомню, сказала я, когда это? В будущем, ответил Баев. Если бы ты посмотрела сейчас в свои космические карты, то обнаружила бы, что именно так мы в Одессу и уехали, сегодня ночью.)