Изменить стиль страницы

В нашей квартире много всякой всячины — лопоухие растения в горшках, серванты, ковры, комоды, Сеня, который время от времени выдает Сариным голосом «Боже мой, боже мой, спать хочу» или «Надень шапочку, золотце», удачно попадая в контекст. Кухонный «уголок», обитый зеленым велюром (как раз на троих), магнитофон «Весна» с дефектом дикции (зажевывает и пришепетывает), хозяйские кассеты (несимпатичное нам диско), мягкая, как облако, кровать, на которой можно было бы и пять человек уложить, но мы не пускаем туда Баева, в наши разговоры и сны ему хода нет, мы прогоняем его посреди ночи, и он послушно идет домой, к Самсону, пешком.

Как будто я вернулась в десятый класс

приехала Нинка и можно болтать до утра

две бабочки-белянки, белые ночнушки, прозрачный тюль; мы не закрываем окна, не закрываем шторы, не слушаем диско

кресты и тени на стенах, внизу разворачиваются машины; жильцы паркуются, хлопают дверцами, входят в подъезд

и снова шум листвы, ветер, ночь

какая странная квартира, ей постоянно есть дело до нас в прихожей завелся незнакомый шарф, книжки поменялись закладками, телефонная трубка снята, Сенина клетка

распахнута, а он сидит на подоконнике — то ли уже вернулся, то ли еще собирается удрать

мы не закрываем окна

мы хотим сквозняков, чтобы белая шторка трепыхалась на ветру, чтобы снизу доносились крики играющих детей, собачий лай, шлепки футбольного мяча, цоканье каблуков, чириканье воробьев, художественный свист, громкий, но фальшивый

это Баев, он не любит звонить в дверь, а камешком не докинешь; когда свист не действует, он тоже кричит

Аськин, вы там уснули, что ли

высокий этаж, вид на лето

если высунуться с балкона, среди панельных домов обнаруживается высотка; меньше часа пешком, Баеву несказанно повезло и мы теперь не зависим даже от трамваев

балкон — вот что самое главное

подолгу стоим, облокотившись на поручни, смотрим вокруг; двор застроен симметрично, а ось симметрии — мы; справа плоский квадрат школы, слева точно такой квадрат детского сада, две башни, две улицы

молодцы, говорит Баев, постарались ради нас

мы снова на нулевом километре, в центре вселенной

год радуг и гроз, каждый день без передышки

сырая трава, мокрые ремешки босоножек, за ночь не высыхают; сушили феном, клали на горячий змеевик, пока кожа не потрескалась и ремешки не оторвались совсем

лужи, ручьи, дождевые реки

врытые в землю радуги, двойные, тройные

можно пересчитать цветные полосы, можно фотографировать, если тебя не смущает, что на снимке получится банальщина, типовой двор, типовой пейзаж, и лето все равно ускользнет

однажды, во время очередной грозы, к балкону приблизились белесые тучи, из них свисали волокна, тонкие путаные нити, водяные рыльца, атмосферный мох, мягенький серый ягель

я протянула руку, Мария оттащила меня, не трогай

у нее врожденное чувство опасности

выйти из дома за минуту до землетрясения

вытряхнуть пепельницу до появления Сары

убрать шпаргалку с колен

мало спали, мало ели, были счастливы, были беспечны

все получалось само — кофе, гроза

возвращение блудного попугая

экзамены, от которых почти ничего не осталось

лето, которое только начинается…

Баев приходил, заглядывал наугад в наши книжки и ему, как нарочно, попадалась особенно нелепая фраза, например, хрестоматийное: «Правда состоит в том, что действительный и действующий человек при помощи своего мозга и его органов воспринимает внешние объекты; их явление ему и есть их чувственный образ».

Да ну! — удивлялся Баев. Потом еще раз перечитывал фразу, смакуя подробности, и добавлял: «Ладно, занимайтесь, а я кофе сварю».

И да — мы бежали на кухню, захлопнув Леонтьева, от которого не было житья, потому что Леонтьев — это психологический Ленин, без него в светлое будущее не пускают, его надо зубрить, продираясь сквозь марксизмы и энгельсизмы к глубинному, потаенному смыслу самой правильной на свете теории деятельности, сидящей у всех отечественных психологов сами понимаете где.

Пока мы наслаждались кофе, Баев курил, сидя на подоконнике, эффектно свесив ноги наружу. Я подходила и держалась за него, на всякий случай, он довольно посмеивался. Читаете всякую муть, говорил он, девушкам это противопоказано, портит цвет лица. Предлагаю забить на книжки и прогуляться.

Прогулкой у него называлась весьма и весьма серьезная пробежка, потому что он внезапно загорелся идеей сделать из нас физически культурных людей. Мы бегали в парке, а парк был агромадный, почти лес. На третьем круге я обычно падала в изнеможении на мокрую траву, Баев наклонялся, легонько пинал — поднимайся, нельзя сачковать, сейчас придет второе дыхание.

А если пропало первое, как быть? — спрашивала я.

Вставай, говорил он, и беги, и когда-нибудь ты скажешь мне спасибо. Правда, у меня нет иллюзий, что ты скажешь это сегодня. Но когда-нибудь непременно.

Я нехотя поднималась, оставаясь при своем мнении, что бег трусцой — самое глупое спортивное изобретение человечества; основная причина инфарктов, инсультов и разводов; бездарно потраченное время; красная рожа и свистящее дыхание; мокрая майка спереди и сзади; отталкивающий внешний вид и ощущение собственного бессилия, которое, вопреки расхожему мнению, совершенно непреодолимо путем дополнительных тренировок, бега, бега и бега, а преодолимо разве что путем не-бега.

Его-то мы в конце концов и избрали.

Последний старт состоялся накануне баевского экзамена по физике. В отличие от нас, Баев не слишком усердствовал в учебе, но Самсон крепко держал его за шкирку, дергал за нужные ниточки, устраивал пересдачи, доставал медицинские справки, из которых явствовало, что студенту было не до сессии, что он отчаянно боролся за жизнь вместе с командой хирургов, отолариногологов и пульмонологов (чаще всего Баев болел острым бронхитом, терял слух или ломал себе верхние конечности, коих к настоящему моменту сломал уже несколько полных комплектов). Попирая собственный принцип не пользоваться служебным положением в личных целях, Самсон уговаривал знакомых аспирантов поставить раздолбаю зачет, а уж он-то в долгу не останется. Взятый на измор, раздолбай соглашался, являлся, мямлил, списывал, в общем, делал что мог. Однако в случае с физикой этот метод внезапно дал осечку.

Баев утверждал, что препод по фамилии Козлов его на дух не переносит. А ты к нему на лекции ходил? — спросила я. Им почему-то важно, чтобы ходили, как будто нельзя открыть книжку и прочитать… Конечно не ходил, возмущался Баев, но это не причина! А гениальные самоучки? А что, если я глух как тетерев (вот, и справка имеется)? А если мне его стиль изложения чужд? В общем, зачет мы с Пашечкой кое-как сдали, но к экзамену придется готовиться — Козлов сказал, что тройки нам не видать как собственных ушей.

(Я слушала и сочувствовала — да-да, у нас тоже есть такие, взять хотя бы Капустина… как он мне вчера противным таким голоском — «и не диспе-е-ерсия, Зверева, а стандартное отклоне-е-ение, все у вас плюс-минус лапоть, а математика наука то-о-очная…» Подумаешь, забыла про корень из n–1! А справочники на что?)

Я возненавидела Козлова заочно, но вскоре увидела его во сне. Козлов явился мне в испанском бархатном берете, камзоле и панталонах. По сюжету у них с Баевым была назначена решающая дуэль, на которую мой возлюбленный пришел в своем обычном наряде — джинсах и сиреневой футболке. Козлов поклонился, метя пером тротуар, Баев в ответ сделал козу и они скрестили шпаги.

Салют, en garde, удар, финт-финт-удар — и Баев прижат к стене. «Уши отрежу», — процедил Козлов, слегка надавливая кончиком шпаги на баевскую грудь. Перепуганный Баев заорал что-то вроде «мамочка» или «папочка» (Пашечку звал?), вынул зачетку, наколол ее на рапиру (в раскрытом виде), поднырнул под руку своего мучителя и пустился наутек.