Изменить стиль страницы

— Нет, — отрицательно повел головой Глеб.

— Это когда пришли мы в Носибей после трехмесячного мотанья по океану и нас из всех портов, как псину коростливую, гоняли. Ну, тут и дорвался я до берега. А дальше ни черта не помню. Очнулся на борту — башка трещит. Приходит Сашка Вырубов — потом погиб в бою, — запирает дверь. «Ну, натворил ты чудес, мосол!» А я только глазами хлопаю. И, оказывается, забрался я в казино, прихватил двух мулаточек, проваландался всю ночь, а утром забрали меня на главной улице. Слева мулаточка, справа мулаточка, обе в чем мать родила, а я почти в полной парадной, по голому пузу перевязь и сабля волочится…

Глеб хохотал, отвалившись в кресло.

— Да, — продолжал Масельский с заблестевшими глазами, — Рожественский осатанел, как десять тайфунов. Утром приносят приказ по отряду. Тридцать суток ареста и сенсация: «Мичмана Масельского рассматриваю не как офицера, а как свинью, опозорившую честь русского флота». Любил старик выражаться. А какая там честь, когда с начала похода ее уже не было, а после и вовсе обделались, с Зиновеем во главе. Так-то, молодой адмирал!..

— Теперь такой штуки не выкинете, — сказал Глеб, вытирая выступившие от хохота слезы.

— Скучный у вас, молодежи, флот стал. Генмор, стратегия, доктрина. «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова». А Руси веселие пити. Хлопнем еще по одной, адмирал?

— Благодарю, господин лейтенант. Не стоит — жара. Значит, «Орленка» можно брать?

— Милости прошу. Куда вам его подать?

— Если позволите, завтра к десяти, к Воронцовскому спуску.

— Сделано! Захаживайте, милорд, кланяйтесь девушкам.

Глеб вышел за ворота двора линейной дистанции. Две рюмки коньяку разморили его и растревожили.

Путь домой лежал мимо особняка Неймана. Эти два дня Глеб не виделся с Миррой. Он призвал на помощь всю гардемаринскую выдержку, чтобы подавить желание встретиться с девушкой.

«В чем дело, наконец? Девчурка как девчурка… Смазливенькая… нет, это неподходящее слово — несомненно, хороша. Что называется — a pretty girl[15]. Но что я у нее потерял? И к чему может привести эта история? Вскружу ей голову, сам свернусь, а дальше? Как ни верти — все же она еврейка. Не станет же она креститься ради меня да и что это исправит?.. А скомпрометировать девушку и самому влипнуть в историю — благодарю покорно! Узнают в Петербурге — пойдут такие разговорчики…»

Глеба передернуло, когда он представил себе гардемаринские разговорчики по поводу такого неслыханного скандала, как роман гардемарина императорского российского флота с еврейкой.

— Ка-а-ак? — спросит, подымая брови кверху, Бантыш-Каменский, блюститель светских законов и этики, — ж-жидовка? C’est се qu’on appelle histoire![16] Что же вы станете делать, cher[17] Алябьев? По субботам ходить с вашей дамой сердца в синагогу и душиться чесночной эссенцией?

В представлении Бантыш-Каменского допустим роман гардемарина с самоедкой, готтентоткой — даже с козой. Это, по крайней мере, можно оправдать извращенностью, высшей утонченностью, желанием изведать бездну. Но еврейка?! Это shocking… inconvenable[18]. Это выбрасывает человека за черту порядочного общества. Это выжигается на лбу позорным клеймом.

Глеб живо представил себе, как сжимается брезгливой гримасой рыбий рот Бантыша и перекашивается истасканное лицо фисташкового оттенка, с лакейски подрезанными бачками, и вдруг яростно вспылил и на Бантыша, и на себя, и на весь мир.

«Подумаешь тоже, дрянь аристократическая! Всему корпусу известно, что стащил у тетки из шкатулки брильянтовые подвески. Родня замяла. И туда же, скотина, о чести, о порядочности. Онанист несчастный! Рад бы и с еврейкой роман завести, да с такой рожей даже прачки с Шестнадцатой линии не подпускают. Назло этому прохвосту врежусь».

В мыслях Глеба бушевал отчаянный сумбур. Он бросался от крайности к крайности. Обещание врезаться назло Бантышу было, пожалуй, только попыткой маскировать безнадежное поражение. В сущности, борьба была бесполезной. Глеб уже врезался, независимо от чего бы то ни было.

Подымаясь из порта в город, Глеб решал трудный вопрос: дать ли крюк и обойти к дому соседним переулком, минуя опасный особняк, или идти напрямик?

— Да что же это такое? — Глеб свирепо выругался. — Трушу по улице пройти? К черту! Пойду, и все!

Он решительно свернул на знакомую улицу. Он пройдет мимо, — совершенно независимо, даже не взглянув на окна. В конце концов, наплевать ему на все. Что такое будущему мичману какая-то провинциальная, хотя (берегись, Глеб!) и прелестная девушка. Вот уже крыльцо позади… вот последнее окно… Он и глаз не подымет.

— Глеб Николаевич!

Глеб стремительно вжал голову в плечи, как будто из окна его ошпарили кипятком. Если бы мог — спрятал бы голову под мышку, как страус. Главное — до чего неожиданно. Но раз влип — значит, влип.

Глеб повернулся к окну, чувствуя, как горит лицо.

— Мирра Григорьевна? — в голосе самое честное, самое добросовестное, непритворное удивление.

— Здравствуйте. Откуда вы?

— Добывал катер. Все в порядке. Выйдет прелестный шурум-бурум с ухой, самоваром, собственной яхтой «Штандарт» и прочими соблазнами. А вы что делаете на этом наблюдательном пункте?

— Ожидаю почтальона, — ответила она, кладя на подоконник раскрытую книгу.

— Читаете? Что? — спросил Глеб, постепенно возвращая себе уверенность и хладнокровие.

— Бунин… «Тень птицы».

— Нравится?

— Прекрасная повесть… Что же вы стоите под окном? Заходите…

«Новое дело!.. Только этого не хватало! Он, Глеб Алябьев, в доме „Export office G. Neiman“»?

Глеб тревожно оглянулся, словно ждал, что из-за угла выйдет Бантыш-Каменский.

Но улыбка в окне была так ласкова и ясна.

— А не помешаю вам? — последний шанс на бегство.

— Что вы? Я буду очень рада. Идите к парадному, я открою.

Изнутри звякнула дверная цепочка. Мирра открыла дверь. Перед Глебом лежал Рубикон. Рубиконом был обитый ярко надраенной медью порог парадной двери. Неужели река, которую перешагнул в рискованном дерзновении римский диктатор, была такой же узенькой, дрянной, медно поблескивающей речонкой? Но, alea jacta est!..[19] Глеб перешагнул порог и поцеловал маленькую смуглую руку.

— Кладите фуражку… У вас совсем мокрый лоб. Устали? Такая жара. Пойдем ко мне в комнату — там прохладно.

Следуя за Миррой через квартиру, Глеб с удовлетворением отметил, что G. Neiman сумел убрать свой особняк с достаточным вкусом. Мебель была отличная, строгая, ничего яркого, режущего глаз. В темной столовой тяжелый старый дуб, почернелый от времени.

— Это все брат устраивал, — сказала Мирра, угадывая мысль Глеба. — Он большой любитель старинной мебели.

— А где ваш брат?

— В Петербурге. Адвокат… Я у него и буду жить.

В комнате девушки были опущены зеленые жалюзи.

От них комната стала зеленоватой, будто погруженной под воду. Горизонтальные тени полосок жалюзи ложились на блеклые кремовые обои. Шмелем жужжал вентилятор, слив крылья в серебряный трепещущий диск. За японской ширмой белела узкая кровать. На угловом диване пестрели подушки. Белым лаком отсвечивал рояль. Взыскательный взгляд Глеба не нашел и здесь ничего, компрометирующего дом. Комната была вкусной и отличной — в Петербурге не постыдились бы такой. Ничего лишнего, и в самом воздухе чистый, обжигающий холодок девичества — тот же, что в хозяйке.

— Садитесь, Глеб Николаевич.

— Mersi… Не беспокойтесь.

Глеб подошел к роялю и стал перебирать горку нот.

— Вы играете, Глеб Николаевич?

Глеб любил музыку и играл хорошо. В корпусе, в свободное от репетиций время, забирался в музыкальную и часами играл в одиночестве. На людях играть не любил, отказывался.

вернуться

15

Прелестная девушка (англ.).

вернуться

16

Это, что называется, история! (фр.).

вернуться

17

Дорогой (фр.).

вернуться

18

Шокирующе… неприлично (англ., фр.).

вернуться

19

Жребий брошен!.. (лат.).