VI. Наваждение
«Как ты смеешь приходить так поздно?» — «Мама, я же говорил вам, что пойду в гости к Джиму». — «Да, но никто не разрешал тебе возвращаться домой в это время: уже полдевятого. Извелась вся, думала, тебя убили или Человек с мешком украл. И какой гадостью тебя кормили на этот раз? Представляю, что за родители у твоего дружка. Это тот самый, с которым ты в кино ходишь?» — «Да, и папа у него очень важный человек. Он в правительстве работает». — «В правительстве? И при этом живет в такой развалюхе? А почему ты мне о нем раньше ничего не говорил? Как, ты сказал, его зовут? Неправда, я знаю его жену. Она близкая подруга твоей тетки Елены. Никаких у них нет детей. Настоящая трагедия: такие связи, столько денег, а детей нет. Да тебя за дурачка принимают, Карлитос. Одному богу известно — зачем. Надо поговорить с учителем — может, он внесет во все это ясность». — «Ради бога, умоляю вас, не надо: не говорите ничего Мондрагону. Что мама Джима подумает, если узнает, что мы о ней расспрашиваем? Сеньора была ко мне очень добра». — «Вот как, этого нам не хватало. Что за тайны у тебя? Говори правду: ты точно был дома у этого Джима?»
Мне удалось успокоить мать. И все же она продолжала подозревать что-то. Очень это была грустная неделя. Я снова стал маленьким ребенком, меня заставили гулять на площади Ахуско, в одиночестве играть с моими деревянными каталочками — на площади Ахуско, куда меня привозили, когда я только родился, чтобы греть на солнышке, там я и ходить учился. Дома вокруг площади построили еще при Порфирио Диасе, многие теперь сносили, на их месте возводили новые, ужасающей архитектуры. Посреди площади был фонтан в форме восьмерки, по поверхности воды скользили насекомые. Между парком и моим домом жила донья Сара П. де Мадеро. Когда я издали смотрел на старую даму, о которой писали в учебниках истории — она была в центре событий, происходивших лет сорок назад, — глазам своим не верил. Это была хрупкая, полная достоинства старушка, всегда в трауре по убитому мужу.
Я играл на площади Ахуско, и словно одно «я» во мне твердило: «Как ты можешь любить Мариану, если видел ее только раз и она тебе в матери годится? Это глупость, нелепость — она никогда не сможет ответить на твое чувство».
Но другое «я» — а оно было сильнее — не желало слушать никакие разумные доводы, только повторяло имя Марианы, будто это заклинание приближало меня к ней. Понедельник был особенно ужасным днем. Джим сказал: «Тебя очень Мариана хвалила. Она рада, что мы дружим». А я подумал: «Он насторожился, следил за мной, заметил, как мне Мариана понравилась, — во всяком случае, уловил что-то».
Неделю за неделей расспрашивал я о ней — исподволь, пользуясь любым предлогом, но стараясь не вспугнуть Джима. Судя по всему, сам он совершенно ничего не знал о том, что говорят про его семью. Я поражался: как это — все знали, а он нет. Снова и снова я напрашивался к нему посмотреть игрушки, книжки с рисунками, комиксы. Джим читал по-английски. Мариана покупала ему комиксы в «Санборне».[90] Он с пренебрежением относился к нашим комиксам с Пепином, Пакином, Чамакой, Картонесом; лишь немногим счастливчикам удавалось раздобыть аргентинские издания с Бильикеном или чилийские с Пенекой.
Уроков нам задавали много, и потому к Джиму в гости я мог наведываться только по пятницам. Мариана всегда в это время находилась в салоне красоты: вечером ей предстояло куда-то пойти с Сеньором. Возвращалась она к половине девятого или к десяти, мне так ни разу и не удалось ее дождаться. Полдник она оставляла в холодильнике: салат из курицы, нашинкованная свежая капуста, холодное мясо, яблочный пирог. Как-то мы с Джимом листали семейный альбом, из него выпала фотография — Мариана в шесть месяцев, она была снята голенькая на тигровой шкуре. Меня нежностью обдало от мысли, такой очевидной, что до того и в голову не приходила: Мариана тоже когда-то была ребенком, и ей было столько же лет, сколько и мне, со временем она станет как моя мать, потом — старушкой вроде моей бабки. Но в тот момент она была самой прекрасной женщиной на свете, я только о ней и думал. Образ Марианы постоянно преследовал меня, как наваждение. «Какое бы ни было небо высокое, какое бы ни было море глубокое».
VII. Сегодня или никогда
Так продолжалось до тех пор — небо в тот день было затянуто тучами, а мне это очень нравится, хотя другие и не любят, — пока я вдруг не понял, что больше не могу. Шел урок испанского языка — его тогда называли государственным. Мондрагон объяснял нам сослагательные формы плюсквамперфекта: я бы любил, ты бы любил, он бы любил; мы бы любили, вы бы любили, они бы любили. Было одиннадцать часов. Я попросился в туалет. Незаметно выскользнул из школы. Нажал на звонок четвертой квартиры. Один раз, два, три. Наконец Мариана открыла дверь — она стояла на пороге по-утреннему свежая, невозможно прекрасная, без косметики на лице. На ней было шелковое кимоно, в руках — станок для бритья, каким пользовался отец, только крошечный. Увидев меня, она, конечно, забеспокоилась. «Почему ты здесь, Карлос? Что-нибудь с Джимом случилось?» — «Нет-нет, сеньора, у Джима все в порядке, ничего не случилось».
И вот мы уже сидим на диване. Мариана положила ногу на ногу. На мгновение кимоно чуточку распахнулось. Под ним угадывались колени, бедра, грудь, гладкий живот, тайное женское. «Ничего не случилось, — повторил я. — Дело в том… Не знаю, как и сказать, сеньора. Мне так неудобно. Что вы обо мне подумаете?» — «Карлос, я правда ничего не пойму. Почему ты здесь, в такой час — странно это. Ты должен быть в школе, верно?» — «Да, верно, но я больше не могу, не могу. Я сбежал, ушел без разрешения. Если узнают, меня исключат. Никто не знает, что я здесь. Пожалуйста, никому не говорите, что я приходил. И Джиму, умоляю вас, не говорите — особенно ему. Обещайте». — «Хорошо, давай разберемся: почему ты такой взвинченный? Дома что-нибудь случилось? Или в школе? Хочешь чоко-милко?[91] Или кока — колы тебе дать? Минеральной воды? Можешь на меня полностью положиться. Только скажи, чем я могу тебе помочь?» — «Нет, вы не можете мне помочь, сеньора», — «Почему нет, Карлитос?» — «Потому что я пришел сказать, я больше не могу, сеньора; простите, но я должен вам сказать: я в вас влюбился».
Я думал, она засмеется, закричит, что я с ума сошел. Или скажет: «Вон отсюда, я пожалуюсь на тебя родителям, учителю». Такого я боялся; и это было бы так естественно с ее стороны. Но Мариана не возмутилась, не стала надо мной смеяться. Она молчала и грустно на меня глядела. Потом взяла за руку (никогда не забуду, как она взяла меня за руку) и сказала: «Я тебя прекрасно понимаю. Ты даже не представляешь себе, как я тебя понимаю. Но и ты должен меня понять; пойми, что для меня ты такой же мальчик, как и мой сынок, по сравнению с тобой я старуха — мне только что двадцать восемь исполнилось. Так что ни сейчас, ни в будущем у нас с тобой ничего быть не может. Ты меня понимаешь, правда? Я не хочу, чтобы ты страдал. Ты еще столько на свете зла встретишь, бедный ты мой. Отнесись, Карлос, ко всему этому проще, как к чему-то забавному. И когда ты вырастешь, то вспомнишь об этом с улыбкой, а не с горьким осадком в душе. Приходи с Джимом, пусть я для тебя и впредь буду только мамой твоего лучшего друга. Я ведь только этим могу быть для тебя. Обязательно приходи с Джимом и считай, что ничего не произошло, — только так и пройдет infatuation,[92] ох, извини, влюбленность. И тогда все будет хорошо, то, что ты сейчас переживаешь, не причинит тебе боль на всю жизнь».
Мне хотелось заплакать. Но я сдержался и сказал: «Вы правы, сеньора. Я все понимаю. Очень благодарен, что вы так к этому отнеслись. Простите меня. Все равно я должен был вам сказать. Если бы не сказал, я бы умер». — «Мне нечего прощать тебе, Карлос. Мне нравится, что ты такой честный и открытый». — «Пожалуйста, Джиму не говорите». — «Не скажу, не беспокойся».