Марийка временно осталась жить в комнате, где по-прежнему стояли три железные койки, на трех грубо сколоченных тумбочках лежали стопки книг и где из трех рабочих спецовок теперь только две снимались с гвоздя по утрам, а третья — прожженная у локтя, с обломанной верхней пуговицей и последним Марийкиным письмом в кармане — оставалась висеть весь день, словно бы терпеливо дожидалась хозяина.
Днем Марийка уходила на кладбище, вечером забивалась под одеяло и не то плакала, не то думала, не то вспоминала. Ребята приносили ей из рабочей столовой черствые пряники и холодные котлеты. Пробовали утешать, но Марийка отмалчивалась. Пробовали развлекать — отворачивалась к стене и с головой закрывалась одеялом.
В начале третьей недели, когда Марийка, как обычно, с утра собиралась на кладбище, Венька решительно встал в дверях и загородил ей дорогу. Девушка подняла на него грустные и тревожные глаза и остановилась.
Он выдержал полный скрытого страдания ее взгляд, хмуро сказал:
— Хватит! Не ходи больше. Пока не ходи.
Марийка всхлипнула, уткнулась лицом Веньке в плечо. Он погладил ее по голове, и Марийка не совладала с собой: громко, горько заплакала. Венька дождался, когда она успокоится, усадил на кровать, сел рядом и осторожно спросил:
— Может... помочь надо чем? Может, обратно ехать одной трудно, так я мог бы тебя до Челябинска проводить. По пути... В Тагил еду.
Марийка не подняла больше глаз, только выпрямилась вся и сказала:
— Не надо. Меня теперь здесь... земля держит. Помогите лучше работу найти. Пусть даже очень трудную.
Все это рассказал мне в поезде случайный попутчик от Москвы до Челябинска. Он говорил увлекаясь, волнуясь, словно заново переживал события далеких лет. Было ясно, что это не посторонний свидетель случившегося и не любитель пересказывать услышанное из чужих уст. Он гордился людьми, о которых говорил. Он любил их. И скорей всего, какую-то часть своей жизни он прошел рядом с этими людьми. Отведал одного с ними горя, пережил одни трудности и если был тогда счастлив, то тем же счастьем, что они.
Глава IV
Второе поколение мечтателей
Я приехала в Магнитогорск под впечатлением рассказа своего случайного попутчика, и поэтому все здесь было полно для меня особого смысла. Я ходила по широким стремительным улицам, слушала, как шелестят листья в городском парке, смотрела на гигантский комбинат с высоты перекинутых над его территорией пешеходных мостов и неотступно думала о тех, кто пришел на эту землю первыми. Я расспрашивала старожилов, работников городского музея, просматривала документы, справки, записки, касающиеся строительства комбината. Я искала следы людей, чьими руками закладывался этот замечательный город. Я искала Веньку, Марийку и Абдуллу. Совпадали даты, события, но знакомых имен в документах и записях не встречалось.
На комбинате меня познакомили с одним из лучших доменщиков страны Героем Социалистического Труда Алексеем Леонтьевичем Шатилиным — одним из тех комсомольцев, которые приехали из Донбасса к пуску первой домны. О них восторженно говорил Григорий Руденко: «Это такие парни!» К ним в бригаду ушел с земляных работ Абдулла Аламов. От Шатилина я узнала, что Аламов не вернулся с фронта. В первые же месяцы войны он подготовил себе замену: обучил ремеслу горнового нескольких молодых парией — и ушел добровольцем. О Веньке Чуйкове и Марийке Шатилин ничего не знал.
Было выполнено редакционное задание, и командировка уже подходила к концу, когда меня пригласили на школьный выпускной вечер. Ребята выглядели счастливыми и... растерянными. Оттого, что прощались в этот день не только со школой, — прощались с детством. На сцену к столу президиума легко поднимались одетые в белые платья девушки, степенно, «по-взрослому», выходили юноши. Директор школы вызывал их по фамилиям и, вручая аттестаты, крепко пожимал руки.
Со сцены в объятия подруг порхнула маленькая девчушка, и директор пригласил к столу президиума следующего:
— Григорий Аламов!
Такое сочетание имени и фамилии насторожило. И пока парнишка поднимался со своего места в последнем ряду, пока пробирался по узкому проходу к сцене, я представила себе этого Григория высоким, ладным, стремительным, с мягким зачесом темных густых волос, с черными, как крылья вразлет, бровями и веселым прищуром добрых и бедовых глаз. Таким в моем представлении был Григорий Руденко, такими мне виделись теперь все парни Магнитки.
Выпускник Аламов появился на сцене. Я подняла глаза.
Нет, этот Григорий совсем не походил на Руденко. Маленький и широкоплечий, с круглым скуластым лицом, жестким ежиком черных волос над широким выпуклым лбом и узенькими антрацитовыми глазами, он бойко взбежал на сцену, широко улыбнулся в ответ на аплодисменты.
Аламов... Может, он родственник Абдуллы?.. И я разыскала парнишку после торжественной части вечера. Он отошел со мной в сторонку от шумных, веселых товарищей и сдержанно ответил на неуместный для того праздничного вечера вопрос.
Его отца действительно звали Абдуллой. Отец приехал на Магнитку, когда еще не было города. Работал землекопом, бетонщиком, горновым... Потом ушел на фронт и не вернулся: в разведке подорвался на мине. А Гриша живет здесь с матерью и младшим братом. Брат только что окончил школу ФЗО и третий день как работает в первом мартеновском. Сегодня в ночь заступает.
Гудят в мартеновском цехе большегрузные печи. Бушует в них вспененное оранжево-фиолетовое пламя, рвется из-за тяжелых заслонок. Воздух возле печей раскален настолько, что кажется — можно от него прикурить или зажечь спичку. Повсюду светло как днем, хотя на фрамугах, густая и черная, уже растеклась ночь.
На одной из печей выдают плавку. В гигантский ковш падает тяжелый багрово-огненный ручей металла, и со дна взметаются россыпи сгорающих на лету звезд. Металл кипит, буйствует. На соседней печи идет доводка, еще дальше берут пробу, а в бригаде, где всего третью смену работает подручным Вениамин Аламов, ведут доливку чугуна.
Парнишка жестами разговаривает с крановщиком, и тот, послушный его команде, орудует ковшом-великаном, как разливательной ложкой. Подводит, подтягивает, наклоняет... льет раскаленный чугун со спокойствием привычно колдующего над кастрюлей повара. Так видится со стороны. А ближе... Венькино лицо покрыто струйками пота. Они стекают за ворот прилипшей к спине, пятнами потемневшей спецовки. Парень только передергивает плечами, вытирает рукавом лоб.
Нет, не поварская ложка этот гигант ковш с раскаленным текучим солнцем внутри, и большое искусство донести, перелить из него, не расплескав ни капли.
Резкость и торопливость Венькиных жестов выдают его состояние, парень волнуется, он напряжен, собран... Он знает: все глаза, сколько есть в их бригаде, следят сейчас за ним, за его работой. Венькины жесты-слова становятся увереннее, спокойнее. Доливка заканчивается. Вот-вот машинист резанет над головой сигнальным звонком, и пустой ковш медленно уплывет в глубь пролета, а Венька, задыхаясь от жажды, кинется к сатуратору.
Я так и не заговорила с Венькой. Ходила по огромному — в несколько кварталов — цеху, пыталась угадать, где здесь могли стоять его отец Абдулла Адамов, Григорий Руденко и Венька Чуйков, когда, затаив дыхание, наблюдали они пуск первой плавки. Какие у них были лица? Серьезные? Радостные? Торжественные? А может, такие, как сейчас у молодого подручного?
В цехе тогда было всего три печи, а теперь их не один десяток.
На другой день я постучала в квартиру Аламовых. Дверь мне открыла пожилая женщина, тоненькая и даже изящная для своих лет. Седые волосы ее были гладко зачесаны и убраны тугим узлом на затылке. От множества тонких морщинок лицо выглядело усталым, но, когда она поднимала глаза, оно будто освещалось теплым и мягким светом далекой юности, потому что глаза женщины были большие, ясные и удивительно юные.
С этой женщиной мы проговорили до глубокой ночи, и мне было жаль с ней расставаться. Потому что моя новая знакомая оказалась... Марийкой. Марией Степановной Кравчук.