Изменить стиль страницы

Настроение у Силантьева безнадежно испортилось. Так бы хотелось после всего пережитого прийти и доложить Чураеву, что они сдались. Так нет же — все зря. Напрасные тревоги, напрасные унижения…

Наконец машина резко затормозила, Силантьева бросило вперед.

— Снимай повязку, — сказал над ухом капитан.

Силантьев сорвал и бросил полотенце на снег. Кровь хлынула в голову, и он пошатнулся от внезапной слабости.

Силантьев огляделся. Знакомое место. Изгиб холма, откуда он начал свой путь вместе с капитаном. А там вдалеке, напротив, ветер полощет белый флаг над холмом Ну и заждался же его, наверное, Чураев.

— Иди, — сказал капитан и небрежно махнул рукой.

— Пистолет отдай, — сказал Силантьев.

— Он будет мне на память, — усмехнулся капитан. — Иди, иди и не поворачивайся.

Силантьев вновь перепрыгнул через окоп, в котором сидели солдаты, сделал несколько шагов вниз но склону И вдруг в ярости обернулся.

— Ну, погоди! — крикнул он капитану.

Однако капитан уже успел скрыться за выступом холма, иначе неизвестно, чем бы кончился для Силантьева этот заключительный разговор.

И вот он опять идет размеренным шагом, ощущая спиной, плечами, затылком, как в него целятся враги. Теперь-то уж ничто не мешает им убить его. Но он шел и шел. И, может быть, это внешнее спокойствие спасло его. Гораздо легче и завлекательней стрелять в бегущего — сразу возникает охотничий азарт: а сумею ли я поймать его на мушку!.. Силантьев двигался, пожалуй, даже чересчур медленно, слегка переваливаясь с ноги на ногу.

Только в самом конце пути, когда оставалось всего каких-нибудь десять шагов, он вдруг сделал прыжок и буквально ввалился в окоп к Чураеву…

Ветер продолжал трепать на вершине холма забытый белый флаг, а по всему участку уже начинала нехотя расползаться перестрелка.

Что же произошло в румынском штабе? Об этом стало известно лишь через несколько дней.

Глава двадцать третья

1

Пропади ты пропадом, эта балка! Сколько тяжелых часов пережил возле нее Береговой.

Так бывает только во сне: тебе кажется, что ты уже выбрался из какого-то заколдованного лабиринта, ты с облегчением переводишь дух. Глядь — оказывается, ты на том же самом месте, откуда двинулся в путь, и никакого выхода нет.

Неужели же эта новая неудача отбросит его назад к тем страшным месяцам начала войны, о которых и вспомнить нельзя без глухой душевной боли.

Береговой не мыслил себя без армии: тогда именно он отступал. Был однажды случай, когда рука его сама потянулась к револьверу. Это случилось в отчаянные дни окружения под Харьковом, когда, казалось, уже не было другого выхода, кроме плена или смерти. Почти все командиры его штаба были убиты. Полки превратились в роты неполного состава. Четверо суток Береговой сдерживал противника, но помощь не подходила. Кончались боеприпасы и продовольствие. Измученный до предела непрерывным напряжением и бессонными ночами, он в какую-то злую минуту совсем упал духом и потерял над собой контроль. Умереть, умереть и не видеть этого ужаса! Он очнулся от ощущения боли в виске — с такой силой вдавил он в него дуло пистолета. «Что ты делаешь?.. Что ты делаешь?.. — закричал в нем какой-то внутренний голос. — Ты же предаешь своих людей!.. Трус!»

Береговой сумел вывести остатки дивизии. При прорыве кольца окружения его тяжело ранило в бедро. И пять бойцов несли его на себе, грузного, потерявшего сознание. Очнулся он в госпитале, далеко в тылу.

После выздоровления для него начались дни и недели тягостных переживаний. Его вызвал к себе прокурор. Началось следствие о причинах, по которым дивизия оказалась в окружении.

Под суд Берегового не отдали, но месяца три продержали в резерве. Потом его послали с большим понижением на Урал — начальником обозно-вещевого снабжения.

Жизнь Береговому казалась конченной.

Однажды он через голову всех своих прямых и непосредственных начальников написал письмо в Генштаб с просьбой послать его на фронт в какой угодно должности — хотя бы солдата. Месяца два ему не отвечали. Тогда он послал второе письмо. После этого его вызвали в округ и сделали строгое внушение за обращение не по команде.

И все же он добился своего. О нем вспомнили, и еще через месяц управление кадров направило его в распоряжение командующего Юго-Западным фронтом.

Он воспрянул духом и через три дня уже был в штабе фронта. Однако радость его была преждевременна, Рыкачев, под начальством которого он оказался, знал, что у Берегового в прошлом были крупные неприятности, что его снимали за плохое руководство дивизией, и потому принял его, что называется, в штыки. Если бы Ватутин не перевел Берегового к Коробову, он, несомненно, был бы опять отчислен в резерв, отправлен в тыл, уж на этот раз безвозвратно. Впрочем, и Коробов встретил нового командира дивизии холодно и не без предубеждения. Ему не внушал доверия этот тяжелый, малоподвижный человек, всегда хранивший на лице замкнутое и вместе с тем настороженное выражение.

Когда Береговой замедлил продвижение вперед всей армии, а потом застрял перед балкой, Коробов вышел из себя. Ему хотелось немедленно отстранить от должности этого нерасторопного человека. Он, пожалуй, так и сделал бы, если бы не был связан разговором с Ватутиным. Понять, что поведение Берегового — результат прежних ударов, лишивших его уверенности в себе, а вовсе не трусость и неумение, ему было некогда. Не до психологии, когда от стремительности темпа зависит весь успех наступления.

Но так или иначе, круто вмешавшись, Коробов помог Береговому преодолеть в себе нерешительность, с которой он, может быть, не совладал бы сам. Двинуть вперед дивизию, когда ее так легко отрезать, а затем и окружить? Как решиться на это? Но приказ дан, и надо его выполнять. Береговой был похож сейчас на парашютиста, взглянувшего с огромной высоты на землю и вдруг испугавшегося последнего движения, которое должно оторвать его от самолета. Но тут рука инструктора толкает его в спину. Сердце екает и заходится. Мгновенное отчаяние, а затем потрясающее ощущение собственной смелости и широкого полета под куполом парашюта…

Оставив полк Федоренко у балки и выступая во главе дивизии в указанном направлении, Береговой еще думал, что совершает непоправимую ошибку. И вдруг случилось то, чего он меньше всего ожидал. Полк Федоренко заставил сдаться превосходящие силы врага.

Это было поражение Берегового и его победа… Получив донесение, он минут двадцать молчал, испытывая сильнейшее потрясение. В нем слились смятение и радость оттого, что он сумел переступить через черту, которая незримо отгораживала его от той подлинной смелости, без которой командир — не командир, а тряпка. Он вдруг понял, что нельзя жить привычной старой болью от нанесенных кем-то обид, нельзя все время бояться, что тебе нанесут их вновь. Тогда-то наверняка провал. Он уже не держал зла против Коробова и Федоренко. Даже то, что Коробов накричал на него, представлялось ему не таким уже обидным. Мало ли что бывает в жизни. Он и сам любитель покричать. Ему даже начало казаться, что именно по его инициативе Федоренко остался у балки и сделал все как нельзя лучше.

Глава двадцать четвертая

1

Ватутин внимательно слушал, что ему говорили по телефону из Москвы, изредка повторяя «да, да», и делал какие-то пометки на листке большого блокнота. Лицо его хранило серьезное и сосредоточенное выражение, и лишь где-то, на дне глаз, зажигались искорки затаенного лукавства.

По мере того как разговор развивался, Соломатин, стоявший рядом, стал понимать, что речь идет о какой-то новой делегации, которую посылают из Москвы на фронт.

Он разозлился. Что это такое?! Как можно направлять сюда, где идут напряженные бои? Весь фронт в движении. Да и возиться с ней некому. Соломатин стал подавать Ватутину энергичные знаки: «Откажись», но Ватутин почему-то не только не отказывался, а наоборот, проявил большую готовность: обещал принять гостей и обеспечить их всем необходимым.