Изменить стиль страницы

По-видимому, весной этого года из королевских фондов черпали очень многие. И вообще брали многие и у многих. Буржуазия, ценившая больше всего на свете деньги, обнаруживала продажность у колыбели своей истории. Король платил щедро, еще щедрее платил герцог Орлеанский, мечтавший о королевском престоле.

— Почему не взять то, что легко дают? — рассуждали скороспелые политики.

Некоторые честно отрабатывали. Другие — только брали, но делали по-своему. К числу последних причислял себя и Жорж Дантон.

Мирабо думал превратить трибуна кордельеров в своего человека. Он готов был пойти на затраты: платил-то ведь он не из своего кармана! Но Жорж не стал «маленьким Мирабо», предпочитая оставаться «большим Дантоном».

А деньги, полагал он, не имеют запаха…

В марте — апреле он вновь переходит в атаку. Как бы стыдясь своего тайного падения, он с особенной яростью выступает против двора и агентов исполнительной власти. Он рычит и у кордельеров и в Якобинском клубе. Обрушившись на одного члена клуба, который скрыл, что назначен правительством на государственную должность, Дантон заявляет, что поддерживать подобного предателя могут только рабы!

Он требует созыва нового, Законодательного собрания, он громко спорит с теми, кто считает, что революция уже сделала свое дело.

— По-видимому, — заявляет он, — придется восполнить революцию!..

Парижане снова — в который раз! — не могут прийти в себя от удивления. Не без иронии они распевают:

Господин Дантон,

Сбавьте тон!

Господин Дантон,

Не превращайтесь в моветон!

Вы столь грозны подчас,

Что за дьявола принимают вас!

Но он не сбавляет тона. Он разрушает все планы двора. Когда 18 апреля король в качестве генеральной репетиции своего будущего побега хочет удалиться в Сен-Клу, Дантон — среди тех, кто не дает ему этого сделать.

Вот почему Мирабо так печалится в своих письмах, вот отчего он считает, что деньги, переданные Дантону, брошены на ветер.

Впрочем, до событий 18 апреля Мирабо не дожил. Он так и не дождался своего миллиона. Он сгорел в пламени дневных забот и растаял в вихре ночных наслаждений. 3 апреля, после очередной оргии, он испустил дух. Его оплакали, как великого революционера. В то время народ ничего не знал о его предательстве.

Хоронил Мирабо и Жорж Дантон. Что он при этом думал, никому не известно. Во всяком случае, он не собирался идти тем же путем. Когда однажды Лафайет упрекнул Дантона в том, что его будто бы купили за восемьдесят тысяч ливров, трибун гордо ответил:

— Такому человеку, как я, охотно дают восемьдесят тысяч. Но купить за восемьдесят тысяч человека, подобного мне, невозможно!

В этом ключ к его поведению.

Одна характерная деталь: речь идет о восьмидесяти тысячах. Именно столько Дантон затратил в марте — апреле на покупку своих поместий…

Исследователи много спорили о продажности Дантона. Одни лезли вон из кожи, чтобы его обелить и доказать его неподкупность. Другие, напротив, превращали его в продажную шкуру, политическую проститутку, торговавшую своими взглядами, а в равной мере и революцией.

По-видимому, и те и другие преувеличивали. Дантон не был чист и безгрешен — документы его изобличают. Но Дантон не был и примитивно продажен. Он брал там, где мог взять, и делал то, что считал нужным делать. В большинстве случаев его житейская нечистоплотность не вела кпрямому предательству.

В большинстве случаев…

И все же в конечном итоге прав был тот историк[23], который, характеризуя Дантона, сказал:

«… Нет двух понятий о честности, честности личной, которую ни во что не ставят, и честности общественной, которая единственно якобы необходима; есть только одна честность…»

Да, есть только одна честность. Ее Дантон потерял, причем потерял задолго до того, как начал брать деньги.

Продажность Дантона была плоть от плоти его извечного соглашательства: утратив принципиальность в борьбе, став на путь поблажек своей слабости, мог ли он отказаться от злата, то есть материальных благ, которыми он так дорожил и за которые — утешал он себя — ему ничего или почти ничего не придется менять в своем политическом курсе?..

Но если великий трибун, слишком любивший широкую жизнь, считал, что деньги не имеют запаха, то он ошибался. Деньги, которые он брал, были столь зловонны, что он никогда, ни до смерти, ни после нее, не смог отмыть своих рук. И этого не смогли сделать поколения его апологистов.

Ни короля, ни закона, ни нации…

Следующим летом та видимость динамического равновесия, на создание которой «люди восемьдесят девятого года» затратили столько сил, развеялась в прах.

Формула «нация, закон, король» не выдержала испытания временем. Вавилонская башня «закона» во главе с пресловутой конституцией, строившаяся два с лишним года, развалилась менее чем за месяц.

Для полного раскола «нации», то есть бывшего третьего сословия, оказалось достаточным одного дня.

А конституционный «король» как раз и заварил всю кашу: он вдруг вопреки нескончаемым приманиваниям и поблажкам со стороны «приручавшей» его буржуазии пожелал исчезнуть.

Двадцатого июня заседание якобинцев окончилось поздно. Дантон, выступавший последним, спустился с трибуны в одиннадцать часов. Он был доволен своей речью: только что он крепко отделал Сиейса и Лафайета; он выявил махинации заговорщиков и предостерег якобинцев.

— Хотя ваши враги, — заключил он, — поскольку их измена уже открыта, наполовину низвергнуты, не предавайтесь дремоте, остерегайтесь кажущейся безопасности!..

Жорж вышел из клуба вместе с Демуленом, Фреро-ном и еще несколькими соратниками. Все они, громко разговаривая, направились через Тюильри к Королевскому мосту. Ночь была очень теплой и очень темной: несмотря на полнолуние, тучи заволокли все небо. Пять освещенных окон дворца на фоне этой тьмы казались настоящей иллюминацией. Глядя на свет, друзья вспомнили, что именно на сегодня предсказано бегство короля: сам Марат писал об этом в своей газете!

Фрерон рассмеялся. Какая нелепица! После апрель-ского-то конфуза! Париж хорошо охраняется. Вот, видите, идет патруль. А вот в ворота дворца нырнул человек; кажется, это сам мосье Лафайет, который оберегает августейшее семейство…

Дантон мурлыкал себе под нос последнюю фразу своей речи:

«Не предавайтесь дремоте, остерегайтесь кажущейся безопасности…»

Маленькая группа, мирно беседуя, покинула Тюильрийский парк, пересекла Сену и последовала дальше, вдоль набережной Вольтера и улицы Мазарини. Париж спал. На углу улиц Фоссе-Сен-Жермен и Кордельеров Дантон распрощался со своими спутниками и также отправился спать.

В это время из Тюильрийского дворца вышли, крадучись, несколько человек. В одном из них, как он ни драпировался в свой серый плащ, легко можно было узнать короля. На углу улицы Эшель их ждал экипаж.

Щелкнул бич. Лошади тронулись. Вареннский кризис начался.

Двадцать первого июня, в половине десятого утра, три пушечных выстрела и набатный звон на башне Ратуши известили столицу о происшедшем.

Но Париж уже все знал. С семи часов парижане были на ногах. С удивлением и гневом люди обсуждали новость. Гревская площадь, Пале-Рояль, набережные и Тюильрийский парк были похожи на живое море. Секции и клубы объявили свои заседания непрерывными. Народ проник во дворец. Портрет короля был сброшен, а личные вещи Марии Антуанетты топтали ногами. О беглецах никто не жалел. Кто-то высказал предложение: если короля схватят и привезут обратно, выставить его дня на три на публичное посмешище, а затем выдворить за границу. Предложению аплодировали.

Так измена монарха рассеивала монархические иллюзии народа.

вернуться

23

А. Матьез.