Изменить стиль страницы

Не раз Эренбург пишет о том общем, что их связывает: «Снова наши письма скрестились. Ты спрашиваешь — „в тон ли“? А разве это новый тон? Разве не слышишь его в детской форме еще в 1909 году? Читая письма, вижу твою улыбку. Кажется, ей (и следовательно, и „Хуренито“, и многому иному) мы учились вместе. Порой мне жаль, что ты не пишешь прозы, злой, кусачей и в то же время нежнейшей. Почему ты не присылаешь мне новых стихов? Я люблю в них свое, то, чего нет в русских стихах, где „славянских дев как сукровица кровь“[996]. Твоя не такая». И в конце 1922-го: «Ты меня правильно видела во сне: я сижу в кресле, курю трубку и молчу».

Но стихами и делами письма, конечно, не исчерпываются. Уже в одном из первых писем Эренбурга есть вопрос: «Как зовут твоего сына и какой он масти? (земные приметы)»[997], встречается и просьба написать о его дочери, которую Полонская изредка встречала. Судя по неизменным приветам Серапионам, Полонская пишет другу юности о Братьях, иногда присылает новые книги — Тихонова, Зощенко, их альманах. В это время в Берлине живет и Шкловский и, поскольку Эренбург постоянно рассказывает о встречах и разговорах с ним и часто пишет о Викторе Борисовиче «твой друг», «он тебя ценит и любит», ясно, что Полонская немало рассказывала о Шкловском. Она направляет к Эренбургу Льва Лунца, когда он уехал в Германию, и Эренбург отвечает, что Лунц ему очень понравился; сообщает Эренбург и о том, как встретили в Берлине молоденького Познера.

Эренбург иногда жалуется на лапидарность писем Полонской, на то, что не ответила вовремя, но сами письма вызывают его восторг. Нет-нет, да и прорываются воспоминания о 1909 годе — Эренбург осторожно оговаривает их: «Кажется, что мы с тобой уже совсем взрослые и можем вспоминать». Так возникают упоминания о его поездках, когда — вдруг! — он натыкается на места, где когда-то были вдвоем… Возникают имена друзей и знакомых того года — Наташа, Лафорг, Минский, Надя Островская (парижский скульптор, ученица Бурделя, она поначалу была заметным деятелем партии, потом вместе с оппозицией была уничтожена — «Насчет Нади Островской очаровательно»).

Элегическая грусть сопровождает воспоминания: «Я хотел бы видеть сейчас твою прекрасную усмешку! Откровенно говоря, я сильно одинок. Т. е. ни „соратников“, ни друзей, ни прочих смягчающих вину (жизни) обстоятельств… Напиши больше о себе. По крайней мере о внешних выявлениях, т. е. о сыне и о поэмах, которые теперь пишешь».

И там же минутное самоуничижение: «Мне надо было б одно из двух: или иметь много (по-еврейски весь стол) детей, сыновей, или быть коммивояжером в Африке. Получилось третье, и худшее». Редкий случай так открытого Эренбурга (в иных письмах этого не встретишь): «Устал. Стар. Много сплю. И хочется брюзжать. Еще шаг — мягкие туфли (их Эренбург отметал и даже в глубокой старости тапочек не носил дома никогда! — Б.Ф.) Не влюбляйся — это самое воскресное занятие. Лучше пиши злую прозу и нежно люби. И то и другое — твое. Это я наверное знаю».

Планы увидеться возникают уже в 1923 году: «Очень возможно, что в апреле буду в Питере — вот тогда наговоримся! А пока — пиши. Не забывай меня!».

Жизненная стратегия Эренбурга определилась: он надеется, что ему и дальше удастся жить на Западе, а печататься в Москве, сохраняя определенную литературную свободу. В июне 1923 года он посылает Полонской почтой письмо в ответ на ее суждения о последнем его романе «Жизнь и гибель Николая Курбова». В этих суждениях почувствовалась Эренбургу какая-то новая нота, вызванная то ли чрезмерной политической осторожностью, то ли зарождающимся конформизмом, и он, сохраняющий определенную независимость от Москвы, отреагировал на чувствуемую перемену необычно пылко: «За правду — правда. Не отдавай еретичества. Без него людям нашей породы (а порода у нас одна) и дня нельзя прожить… Мне кажется, что разно, но равно жизнью мы теперь заслужили то право на по существу нерадостный смех, которым смеялись инстинктивно еще детьми. Не отказывайся от этого. Слышишь, даже голос мой взволнован от одной мысли.

Мы евреи. Мы глотнули парижского неба. Мы поэты. Мы умеем насмехаться. Мы… Но разве этих 4 обстоятельств мало для того, чтоб не сдаваться?».

Время было не властно отменить эти четыре обстоятельства, но оно вскоре предъявило столько других обстоятельств, что оптимизм 1923 года по части «не сдаваться» показал свою полную легкомысленность. Полонская это осознала раньше, и она практически ушла в тень, но и Эренбурга перемены отнюдь не обошли, более того — он сам сделал шаг им навстречу. И все-таки извести напрочь их «еретичество» времени не удалось — некоторые его дозы у наших героев оставались даже в самые безысходные времена…

В начале января 1924-го Эренбург приехал в Москву; 20 января он пишет Полонской: «Вот скоро и увидимся! Я буду в Петербурге… 3-го февраля. 4-го должна быть моя лекция. Пробуду в Питере до 9-го. Страшно радуюсь нашей встрече. Везу тебе французские духи (честное слово!). Устрой, чтоб я за это время мог бы повидать всех петербургских confreres’ов, т. е. Замятина и молодых. До скорой встречи». Но смерть Ленина сбила его планы, и даже на письмо Полонской в Москву он ответил уже с дороги, из Харькова — приедет в начале марта: «Пробуду недолго. Приеду прямо к тебе. Радуюсь страшно встрече». 3 марта он с вокзала (с вещами) приехал к Полонской, но потом импресарио, организовавший его публичные выступления (на эти деньги он и смог поездить по стране), добыл ему комнату в Европейской гостинице. 8 марта в зубовском институте Эренбург читал главы из последнего, еще не опубликованного романа «Любовь Жанны Ней». Б. М. Эйхенбаум записал в Дневнике: «Народу было невероятно много. Ахматова, Пунин, Шкловский, Каверин, Федин, Тихонов, Слонимский, А. Смирнов, Форш, все обычно бывающие. Студенты и т. д. Эренбурга обстреливали, но он очень умно отвечал»[998]. Серапионы относились к Эренбургу уже несколько иронично: слово «имитатор», пущенное Шкловским, понравилось им. Полонская еще в июне 1923 года записала: «Илью убивает та же болезнь, что и меня — видеть себя „Эренбургом“. Надо написать ему об этом».

Была большая беготня, Эренбург был так замотан и задерган деловыми и ненужными знакомствами и встречами, что толком нашим героям поговорить не удалось. Той большой и душевной встречи, о которой не раз говорилось в письмах — не получилось. Ожидание встречи оказалось куда сильнее самой встречи. Когда пришла пора уезжать, Эренбург спохватился и в поезде написал: «Мне очень больно, что мы так и не повидались с тобой по-настоящему (это не сентиментальность, а правда!) и что в последний час ты не дождалась меня». Наступила новая полоса жизни — иначе теперь уже не будет никогда…

Полонская ответила не сразу, Эренбург ждал её письма: ему показалось, что целый месяц, а прошла только половина. Получив долгожданное письмо, он отвечает длинным посланием. Как всегда, рассказывает о новых литературных планах (вообще, его письма, может быть, главный источник, по которому можно восстановить историю всех его литературных замыслов и реализации их).

Ответа снова пришлось ждать долго. Эренбург с женой, Л. М. Козинцевой, намеревается оставить литературно уже бесперспективный Берлин и, пользуясь итогами новых выборов во Франции и ожидающимся установлением дипломатических отношений Парижа с Москвой, добиться французской визы. С дороги, из Италии, он дважды запрашивает Полонскую: «Почему ты не отвечаешь мне?». В сентябре он снова пишет ей, на сей раз уже из Парижа: «Прочитав мой адрес, ты умилишься человеческому постоянству, да, да, Hotel de Nice!» — в этом отеле Эренбург жил несколько лет до отъезда из Франции в 1917 году (Полонская это знала по встрече в 1914-м).

Положение Эренбурга в России меняется — печататься становится труднее: цензура звереет, частные издательства прижимаются, государственные — идеологически свирепеют. Полонская, помогая Эренбургу — просьб в его письмах все больше: переговори с теми-то, нажми на этих, узнай у тех, не напечатают ли эти — чувствует обстановку не только по его трудностям, но и по окружающим. Многие её знакомые, в том числе очень влиятельные прежде, теряют позиции, власть. Каменев и Зиновьев, еще недавно всесильные, хотя со стороны это не очень заметно — обречены, не говоря уже о Троцком — их начисто переигрывает Сталин.

вернуться

996

Строка из стихотворения Эренбурга «Где солнце, как желток…» (1922).

вернуться

997

Дети, родившиеся у женщин, которых Эренбург прежде любил, его всегда интересовали — чувствуется в этом нечто большее, чем простое любопытство, может быть, даже скрытая боль.

вернуться

998

Филологические записки. Вып. 10. Воронеж, 1998. С. 214.